Тщеславные греки умудрились выстоять против Ксеркса, однако гнусные инженеры и химики вложили теперь такую силу в Ксерксовы руки и во все государства-муравейники, что у людей порядочных, похоже, никаких шансов не осталось. Все мы пытаемся уподобиться Александру, но именно Александр и его военачальники первыми набрались восточного духа. Бедный олух вообразил (или попытался внушить людям), что он — сын Диониса и умер от пьянства. Та Греция, которую стоило спасать от Персии, все равно погибла, превратилась в нечто вроде Эллады Виши, или Эллады Сражающейся (которая вовсе даже и не сражалась), рассуждающей об эллинской чести и эллинской культуре и богатеющей за счет продажи древнего эквивалента пошлых открыток. Но особый ужас современного мира состоит в том, что весь он, треклятый, — в одном мешке. И бежать некуда. Подозреваю, что даже несчастные северные самоеды питаются консервами, а деревенский репродуктор рассказывает им на ночь сталинские сказочки про демократию и гадких фашистов, которые едят младенцев и воруют упряжных собак. Есть во всем этом лишь одна светлая сторона, это — крепнущая привычка недовольных взрывать фабрики и электростанции; надеюсь, что этот обычай, ныне поощряемый как проявление „патриотизма“, со временем войдет в привычку…
Ну да ладно, всего тебе хорошего, дорогой мой сынок. В темную пору мы родились, в неподходящее (для нас с тобой) время. Утешение только одно: родись мы в другое время, мы не узнали бы и не полюбили так сильно все то, что на самом деле любим. Думается мне, что только рыба, вынутая из воды, имеет хоть какое-то представление о том, что такое вода. Кроме того, остались же у нас еще наши маленькие мечи. „Не сдамся пред Железною Короной, не отшвырну свой скипетр золоченый!“ Задай же оркам жару, забросай их крылатыми словами, острыми стрелами — но только, прежде чем стрелять, хорошенько прицелься»[549].
Конечно, в отличие от Эдит, с точки зрения привычного круга, Толкин постоянно чувствовал себя в Борнмуте в изоляции; больше, чем на Сэндфилд-роуд. «Я себя чувствую хорошо, — писал он Кристоферу через год после переезда в Борнмут. — И все-таки, все-таки… Я совсем не вижусь с людьми своего круга, мне не хватает Нормана (Дэвиса. —
Для Толкина переезд был сознательной жертвой. Он хотел сделать счастливыми хотя бы последние годы Эдит. И, в общем, исключая неизбежные в ее (и в его) возрасте болезни, ему это удалось.
Говоря о Толкине, всегда надо помнить о его глубокой религиозности.
Он был убежденным католиком. Он хорошо помнил мучения матери, сменившей (против воли близких) конфессию, но только теперь, с годами, по-настоящему понял ее терзания — от самых высоких до «низких», бытовых. Чуть ли не каждый воскресный день Толкина начинался с поездки к мессе в церковь. В Оксфорде это была церковь Святого Алоизия, принадлежавшая ораторианцам, в Хедингтоне — приходская церковь Святого Антония Падуанского. В Борнмуте ближайшей к дому Толкинов была церковь Святого Сердца. Как утверждал Хэмфри Карпентер, Толкин рано установил для себя жесткий свод правил. Он, например, никогда не причащался, не исповедовавшись (таково правило, идущее от раннего христианства, хотя в годы Толкина оно соблюдалось все менее строго. —
Потеряв мать, Толкин в детстве смог опереться только на церковь (в том числе на отца Фрэнсиса). Наверное, поэтому он и в старости оставался человеком крайностей: в депрессии чувствовал себя опустошенным, в радости — забывал обо всем, что еще буквально час назад омрачало его настроение. «Хочется, чтобы добро всегда побеждало, — говорил он. — Поэтому я иногда смотрю боевики со Стивеном Сигалом. Там сразу понятно, на чьей стороне правда».
Переезд в Борнмут избавлял Толкина от постоянного нервного напряжения, вызываемого назойливыми почитателями, и, наконец, давал время для работы над «Сильмариллионом». Частично секретарские обязанности взяла на себя Джослин, жена местного доктора Дениса Толхерста, лечившего Толкинов в Борнмуте, а иногда из Лондона приезжала Джой Хилл, секретарша, которой издательство «Аллен энд Анвин» поручило заниматься почтой писателя.