Не очень понял его капитан Ульдемир, потому что слишком глубоко в нем, человеке двадцатого века, коренилось представление о количестве произведенного, как критерии оценки человека и всех дел его; да и вообще едва ли не всего на свете. Да, собственно, и пахарь ведь думал точно так же; только слишком различным было у них представление о том, что же должен человек производить в своей жизни. Капитан думал, привычно и без запинки, о производительности труда, пахарь же — о другом, что творит человек, — о том, что Ульдемир, по воспитанию своему, да и по всему характеру цивилизации, которая стояла на дворе, когда он родился и жил, в расчет практически не принимал, хотя и нельзя сказать, чтобы совсем не знал о нем. Знал, но как-то теоретически, абстрактно знал, без приложения к сегодняшней, сиюминутной жизни, все равно — своей или любого другого человека.
Но недосуг им обоим было ввязываться сейчас в дискуссию по такой непростой проблеме. Так что Ульдемир не стал спрашивать (хотя очень хотелось) — на своей ли земле, например, старый друг пашет, или на хозяйской, или общественной, или еще какой-нибудь; и какой тут строй и социально-экономический уклад; и еще много было разных вопросов. Но Ульдемир, привыкший уже ко всяким нелогичным и даже неправдоподобным (с точки зрения полученного им воспитания) событиям, понимал, безусловно, что сюда, на эту дорогу, попал он не сам собой и не случайно. А коли так, значит, когда настанет время, ему объяснят и скажут… От себя можем сказать лишь, что был капитан в этом неправ, ибо человек — не механизм, который можно включить и выключить в нужный момент, и спрашивать нужно всегда, потому что иного случая может и не представиться. Но это не важно сейчас… Он улыбнулся пахарю. «Наверное, надо мне идти, — сказал Ульдемир. — А уж как я рад, что тебя встретил…» — «И я тоже. Ты еще всех наших встретишь, они раньше тебя успели вернуться». — «Да, мы далеконько были…». «Далеко, близко, — сказал пахарь, — здесь такого измерения нет, здесь — иначе… А Землю вспоминаешь?». Капитан усмехнулся. «Конечно. На которой жил раньше: старую. Мою». — «Что удивительного? Своя Земля ведь — одна… Ну что — за работу, что ли?». Он шагнул в сторону, потом повернулся, словно смущенный чем-то, опустил даже на миг глаза, потом снова поднял. «Что?» — спросил Ульдемир. «Ты, капитан, если будешь опять на Земле, — может и так статься, — поклонись ей от меня. Низко поклонись, земным поклоном». «Ладно», — пообещал Ульдемир, не очень, впрочем, веря в такую возможность. — «Ну, счастливого пути, Ульдемир». Пахарь повернулся, подошел к лошадям, пожевывавшим что-то в торбах, надетых на спокойные, достойные морды их, — поднял соху, вожжи перекинул через плечо, поставил соху в нужное место, освободив перед тем ладонями, чмокнул, понукая, — лошади влегли в хомуты, сошник словно нехотя, но глубоко ушел в землю — и двинулись, прокладывая новую борозду, и пахарь, кажется, даже запел что-то негромко, хотя было ему нелегко, загорелая спина его отблескивала потом, свежая борозда тянулась ровно, без единого огреха, словно шов, простроченный на хорошо отрегулированной машинке. «Ну что же, прощай пока, Иеромонах, — подумал капитан Ульдемир. — Прощай, инженер…» И пошел.