Если мы обратимся к более ранним произведениям того же писателя, то услышим голос автора и в финале „Обмена“ (встреча Дмитриева с неким „я“), и в прологе „Долгого прощания“. Но во всех этих произведениях „я“ вступало в контакт с вымышленными героями (Дмитриев, Глебов и т. д.), поэтому лирические отступления у Ю. Трифонова можно отнести лишь к предварительным наметкам, наброскам „авторской“ прозы. Задача трифоновской прозы состояла не в самопознании или исповедальности, а в объективном социально-психологическом анализе, — лирическое начало было как бы побочным, второстепенным. Кстати отметим, что Трифонов начинал именно как поэт, он сам это засвидетельствовал в „Воспоминаниях о муках немоты“: поэтическое, лирическое начало у него постоянно тлело и развивалось подспудно, хотя другого такого „прозаического прозаика“, как Трифонов, на первый взгляд трудно отыскать. Поэзия мира Трифонова — тема особая;[13] здесь мы коснемся лишь тех моментов поэзии в прозе Трифонова, которые и привели его в конце концов неизбежно к явному обнаружению авторского голоса.
Поэзия мира трифоновской прозы обеспечивалась двумя данными: автобиографическим, личным началом, которое служило постоянной питательной почвой его повестей и романов, и повышенной для прозаика тягой к метафоре, перерастающей в символ (два дома в „Доме на набережной“, образ реки времени в романе „Время и место“, образ берега в „Обмене“, горящее апокалипсическое лето в романе „Старик“ и т. д.). Практически в каждой его вещи обнаруживается символ, вбирающий в себя многоступенчатое, сложное содержание. Иногда Трифонов как бы отпускает поэзию на свободу, — и тогда рождаются такие „стихотворения в прозе“, как его прологи и эпилоги (вспомним хотя бы образ сиреневого сада из пролога к „Долгому прощанию“) или начало главы „Центральный парк“ в романе „Время и место“. Недаром, кстати, почти через всю прозу Трифонова — от „Утоления жажды“ до „Времени и места“ — лейтмотивом проходят два стихотворения, из которых первым он как бы декларирует свой подход к реальности (знаменитое ахматовское: „Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…“), а вторым, как камертоном, поверяет душевное состояние своих героев (стихотворение Б. Пастернака „В больнице“ впервые появляется в контексте трифоновской прозы в повести „Обмен“, где пастернаковские строчки бормочет сонный Дмитриев: „О господи, как совершенны дела твои“, — думал больной», — а в последний раз — в художественном подтексте той главы «Времени и места», когда Антипова, героя романа, в тяжелом состоянии несут по лестнице к «скорой помощи»). Если говорить о поэтическом начале в прозе Трифонова, нельзя обойти и композицию «Старика» или «Времени и места» — композицию, построенную на сочетании тем и лейтмотивов, рифмующихся в произведении (горящее подмосковное лето 1972 года — горящее время гражданской войны в «Старике»; Антипов и его двойник-рассказчик во «Времени и месте»); нельзя не заметить и того, что Трифонов в своей поздней прозе постоянно прибегает к приему поэтического тропа, когда за первым, «невинным» слоем события, увиденного как бы наивными глазами ребенка или профана (детские игры-испытания в «Доме на набережной», глава «Пляжи тридцатых годов» в романе «Время и место»), скрывается иной, глубокий и трагический смысл (репрессии 30-х годов).
Постоянная тяга к поэтическому — отнюдь не «украшательскому» — свидетельствует не только об определенных чертах дарования Ю. Трифонова, но и о том, что при возрастании поэтического начала — а динамика его очевидна — не мог в конце концов не выйти открыто, не выразиться лирический (я имею в виду не «певческий», а обнаженный) голос автора. И в цикле рассказов «Опрокинутый дом» этот голос наконец прямо обнаружил себя. Такой обнаженно-исповедальной прозы у Трифонова еще не было. Он рассказывает все — свою прошлую личную жизнь, свои ошибки, метания, отмечая пустозвонство и непредумышленную ложь (рассказ «Кошки или зайцы?»), сравнивает себя прошлого с собою настоящим. Но это не просто удовлетворяющийся сам собою лабораторный самоанализ, самокопание. Как точно отмечает Лидия Гинзбург, психологический самоанализ — это «производное от запросов всегда встревоженной совести».[14]