вспомнились прочитанные где-то слова, и неожиданно стало легче. – Не я один. Не я первый, не я последний… И Сережа, и Желябов, и Пестель, и Пугачев, и Стенька Разин… Почему Стенька Разин? Что общего у меня со Стенькой Разиным? «Помолитеся за мои грехи…» Да ведь никто не помолится… А я? Разве я умею молиться? Не умею и не хочу, не хочу, не хочу… Если так устроена жизнь, если можно удавить беззащитного человека, если можно изнасиловать совесть, то некому мне молиться… Некому. Не хочу…» – страстно, в отчаянии зашептал он и лег на койку. Далеко, наверху, в соборе расстроенные куранты пробили шесть и, когда в крепостных бастионах замер последний звук, торжественно и печально, медлительно заиграли «Коль славен». «Коль славен наш Господь в Сионе, – вполголоса, старательно разделяя слова, запел Болотов. – Не мо-жет изъ-яс-нить я-зык… Велик Он в не-бе-сах на тро-не… А судьи? Их ненавижу. Да, ненавижу…»
Снова замигал неутомимый глазок, и послышались замедленные шаги. «Уже?» – вскочил Болотов с койки и почувствовал, как лихорадочно запылали щеки и стало сухо во рту. «Нет. Не может быть… Ведь всего шесть часов… В бы-лин-ках на земле велик… Господи, неужели? Уже?…»
Загромыхала окованная железом дверь, мелькнул в коридоре голубой жандармский мундир, и в камеру вошел высокий, полный, очень моложавый, в черном сюртуке господин. Болотов увидел белое, с крупным носом и вьющейся бородою лицо, брильянтовые перстни на пальцах и золотую цепочку на животе. Господин смотрел на Болотова в упор – на распахнутый казенный халат и на арестантские туфли, и его серые, близорукие и ласковые глаза улыбались ободряюще и открыто. Он снисходительно кивнул головою:
– Андрей Болотов? Позвольте представиться: товарищ министра, князь Белосельский… Закрой двери… – начальственно, почти грубо крикнул он часовому. – Подслушивают канальи… Вам удобно здесь? Не сыро? Не очень темно?
Болотов с изумлением, не веря ушам и боясь, что сходит с ума, слушал и не понимал приветливых слов. Было неприятно, жутко, и любопытно, и немного противно и хотелось, чтобы этот полный, чужой, вероятно, добрый и жизнерадостный человек сказал все, что нужно сказать. «Помилуют? Да?…» – пронзила заветная мысль, и мелко, холодною дрожью задрожали колени.
– Ну-с, так я перейду прямо к делу… Видите ли… Я явился к вам по поручению его высокопревосходительства, господина министра. Ввиду выдающихся заслуг вашего батюшки, многоуважаемого Николая Степановича, и снисходя к его просьбам, министр согласился ходатайствовать за вас перед высшею властью… – Князь Белосельский остановился и значительно помолчал. По-прежнему играя глазами, точно желая ободрить, он выждал, не ответит ли Болотов. Но Болотов сумрачно смотрел себе под ноги, на пол, по худому, с крепко сжатыми губами лицу нельзя было понять, что он думает о непрошеном госте. Все еще дрожали колени и туманилось в голове. Князь Белосельский перестал улыбаться.
– Да, перед высшею властью… Я счастлив, что могу сообщить вам это известие… Только… Видите ли… – он вынул из бокового кармана бумагу. – Только нужно вот здесь подписать. О, простая формальность… У вас есть перо и чернила? Эй, кто там? Перо и чернил! Живей!..
Опять запылали щеки и стало сухо во рту. «Они хотят меня опозорить. Опозорить дружину…» – подумал Болотов и твердо сказал:
– Благодарю вас. Я бумаги не подпишу…
Князь задумался на мгновение:
– Послушайте, Андрей Николаевич… Я не ошибаюсь, – Андрей Николаевич? Ну, что же вы делаете? Ведь вы губите себя… безвозвратно… Ведь вы молоды, ведь жизнь еще впереди… Если вы не заботитесь о себе, подумайте о ваших родителях… Какое им горе! О вашей матушке, наконец…
Но как только он упомянул о матери, об отце, Болотов, чувствуя, что не в силах владеть собою, быстро поднял помутившиеся глаза:
– Я прошу… Да, я прошу… оставить меня в покое… и… и… и… не говорить об моей матери… Я… я… прошу вас удалиться… Слышите: удалиться… И сейчас же. Сию минуту… Слышите: вон!.. – уже не помня себя, выкрикивал он все пронзительнее и громче. Звякнули шпоры, и на пороге выросло двое жандармов. Князь Белосельский пожал плечами и вышел.
Когда затихло эхо шагов, Болотов лег на койку ничком и укрылся халатом, стараясь не думать. Сгустились сумерки, но огня еще не зажгли, и было тихо, так тихо, что стучало в висках, и казалось, что кто-то ходит. В этом темном оцепенении, когда нет мыслей, нет слов, нет надежды, а есть одна неизбывная душевная боль, Болотов пролежал до вечерней зари. Скудно, заглушенный стенами бастиона, пророкотал барабан. Донеслось протяжное пение молитвы.