Болотов закрыл глаза. Он попытался вообразить, как идет ко дну броненосец. Однажды, в океане, у французского берега, он заметил затонувшую шхуну: вершины двух сиротливых мачт. И теперь, воображая «Ослябю», он невольно видел перед собою этот неизвестный корабль. Он знал, что на затопленном броненосце погибло в море несколько сот молодых и здоровых людей. Как социалист и революционер, он должен был возмутиться, – возмутиться тем, что он называл преступною бойней. Но не было возмущения: он не мог представить себе ни разгрома эскадры, ни разбитых, горящих судов, ни гибели «Осляби», ни простой и страшной матросской смерти. Газетная телеграмма оставалась сухим клочком печатной бумаги.
«Когда вышли из строя „Суворов“ и „Александр“, – читал Болотов дальше, – корабли повел броненосец „Бородино“, оставшийся головным. „Суворов“, охваченный пламенем, все еще продолжал бой, но вскоре, под японским огнем, потерял переднюю мачту и обе трубы. Находившийся на „Суворове“ главнокомандующий адмирал Рожественский еще в начале боя был ранен осколком и передан на дестройер „Буйный“. Командование перешло к адмиралу Небогатову. В 7 ч. вечера начался сильный пожар на „Бородине“, и он, весь в пламени и дыму, пошел ко дну».
Болотову вспомнился его брат, невысокий, широкоплечий молодой офицер во флотском мундире. О брате он думал редко. Он знал, что брат на войне, на Дальнем Востоке, и не сочувствует революции. Этого было довольно. Было некогда думать о том, что непосредственно не касалось возлюбленной партии. Но теперь стало жутко: «Не убит ли… Кто?… Брат?… Саша?… Не убит ли Саша там, в Цусимском бою?…»
И отчетливо, во всех подробностях, ясно, как иногда бывает во сне, встала перед его глазами картина боя. Вот тяжелый, черный, израненный броненосец. Расстреляны трубы. Разбиты пушки. Раздроблены мачты. Но еще вьется Андреевский флаг… А вот бледный, в изорванном мундире, весь в крови Саша. Даже видно, где он лежит: на горбатой и мокрой железной палубе, навзничь, у правой кормовой башни. Даже показалось, что качнуло корабль и через полузатопленную корму с плеском бьют волны. Даже был слышен этот гремучий плеск.
«Адмирал Небогатов, – уже не понимая слов, читал Болотов, – поднял сигнал о сдаче, и четыре русских броненосца: „Николай I“, „Орел“, „Апраксин“ и „Сенявин“, 16 мая в 10 ч. 30 м. утра сдались японской эскадре».
«…Саша убит… Неужели Саша убит?…» И снова четко вспомнился брат, каким он видел его в последний раз в Петербурге на Невском в осенний холодный и солнечный день. Спокойные, молочно-голубые глаза и насмешливая улыбка: «Прощай, Андрюша, нам с тобою не по дороге…» Вспомнился и свой жестокий ответ. И захотелось вернуть этот солнечный день, свои озлобленные слова, и обнять, и забыть, – как казалось теперь, – напрасную рознь.
Поезд, свистя, загремел буферами. Блеснули мутные фонари. Мелькнули серые шинели жандармов.
В вечернем воздухе странно прозвучали русские голоса. Граница. Александрове.
Болотов бросил газету. Стараясь не думать ни о Цусимском бое, ни о Небогатове, ни о брате, ни об «Ослябе», он пошел к дверям таможенной залы. Высокий, бритый, худой, с сигарой в зубах, он напоминал англичанина. И действительно, у него в кармане был английский паспорт: Генри Мак-Мюк. В тесной, полной жандармов, зале было жарко и скучно ждать. И его доброе и твердое, с такими же, как у брата, голубыми глазами, лицо, не выражало ничего, кроме брезгливой скуки.
Утром, уже из Варшавы, он дал телеграмму в Берлин:
«Alles bezahlt», что значило: «проехал благополучно».
II
Приехав с утренним поездом в Петербург, Болотов в тот же день под вечер, когда стемнело, позвонил в пятом этаже громадного дома на Лиговке. Еще из прихожей, снимая пальто, он услышал сухой и резкий, надтреснутый бас Арсения Ивановича. Отвечал ему чей-то другой, взволнованный голос.
– Да нет, что же тут страшного? – внушительно говорил Арсений Иванович. – Страшного, кормилец, я не вижу тут ничего: вода не на их, а на нашу мельницу. Третьего дня – Порт-Артур, вчера – Мукден, сегодня – Цусима. Кто в барышах? Японцы? Не одни только японцы… Я – человек старый, а я вам скажу: к осени армия будет наша. Вы думаете, у нас там нету людей? Есть, кормилец, найдутся. Наши люди всюду пройдут… где прыжком, где бочком, где ползком, а где и на карачках… – прибавил он весело и засмеялся.
Болотов уже много лет знал Арсения Ивановича. Арсений Иванович, бодрый, белый как лунь старик, был один из основателей партии. Он гордился тем, что отец его был крестьянин и что сам он в юности пахал землю. Но от этого былого крестьянства остались только мудреные поговорки, слово «кормилец», густая, лопатою борода да незыблемый авторитет человека, не из книг, а из жизни знающего деревню. «Мое слово – олово», – часто говаривал он, и его слову верили и ценили его.
– Что значит?… Я не о том, – горячился молодой, незнакомый голос. – В этом я с вами согласен… Я спрашиваю: как можно служить? Разве социалист может служить в войсках?… странно… Когда это прин-ци-пи-ально недопустимо…