Он не успел произнести последнего слова, как Пронька и Константин, угадывая его разрешение, одновременно выстрелили из маузеров. И сейчас же наперебой затрещали все револьверы и винтовки дружины. Болотов тоже стрелял. Он выбрал себе усатого рыжего вахмистра, первого в первом ряду, и стал целиться долго и тщательно, стараясь точно рассчитать расстояние и попасть непременно в цель. Он не думал о том, что целится в человека. В эту минуту вахмистр был для него не человек и даже не враг, а тот неодушевленный предмет, та мишень, в которую он обязан стрелять и в которую промахнуться нельзя. Когда он спустил наконец курок, и потом, когда рассеялся дым, он увидел, что драгуны поспешно вскакивают на лошадей и что вахмистр не ранен. Вскочив в седла, толкаясь и расстраивая ряды, они галопом поскакали обратно. Вся дружина короткими, уже безвредными залпами стреляла им вслед. На расплющенном, утоптанном копытами, снегу осталось два человеческих тела, и тут же, около них, породистая вороная лошадь, задрав морду, подпрыгивала на трех ногах, странно сгибая четвертую, переднюю, перебитую выше колена. Константин торжествующе крикнул:
– Братцы, а офицер-то убит… Ей-богу… Сбегаю посмотрю… – Он проворно перескочил через вал и, не обращая внимания на остановившихся за Пресненскими прудами драгун, не торопясь пошел к убитым солдатам. Пронька грудью перевесился через баррикаду и тоненьким голосом испуганно закричал:
– Кенсентин, вернись!.. Вернись, Кен-сен-тин…
Болотов вернулся обратно к костру.
XVI
Вечер прошел спокойно: драгуны больше не тревожили баррикады. Дружина на ночь отошла в городское училище и заняла классы. В неуютной, некрашеной комнате, на полу, среди ученических парт, храпели дружинники. Было душно. Тускло, чадя керосином, мерцала лампа. Пахло махоркой, потом и влажной овчиной, – запахом нераздетых, спящих в тулупах людей. Болотов не мог спать. В третьем часу он не выдержал, встал и, шагая через товарищей, вышел на улицу.
К утру мороз окреп. Вызвездило. Большая Медведица сильно склонилась к востоку и опустила свой звездный хвост. На темном валу баррикады застыла тоже темная, недвижимая тень: на часах стоял Константин. Костер догорел, но дрожащее, тощее, голубоватое пламя, все еще не сдаваясь, боролось с ночью. У костра, на корточках, обняв колени руками и не сводя глаз с багровых углей, сидел Сережа. Огонь, вспыхивая, освещал его руки и смазные мужицкие сапоги. Плечи, грудь, лицо и белокурые волосы были черны и тонули во тьме. Болотов подошел к нему. Сережа молча подвинулся и сейчас же, точно волшебством, потерялся во мраке.
У костра было жарко лицу и ногам, но спина и затылок мерзли. Болотов бросил докуренную папиросу в огонь и сказал:
– Я вот чего не понимаю, Сережа… Нас расстреливают, вешают, душат… Так. Мы вешаем, душим, жжем… Так… Но почему, если я убил Слезкина, – я герой, а если он повесил меня, он мерзавец и негодяй?… Ведь это же готтентотство… Одно из двух: либо убить нельзя, и тогда мы оба, Слезкин и я, преступаем закон; либо можно, и тогда ни он, ни я не герои и не мерзавцы, а просто люди, враги…
– Володя вот говорит, – продолжал думать вслух Болотов, – что все это сентиментальность и что на войне нужно убивать без пощады… «A la guerre comme á la guerre»,[3] – зачем-то перевел он по-французски. – Ну, конечно, нужно… Мы вот и убиваем… Но скажите мне вот что: допускаете ли вы, что этот убитый Слезкин не из корысти, а по убеждению преследовал нас? Допускаете ли вы, что он не для себя, а для народа, именно для народа, заблуждаясь конечно, считал своим долгом бороться с ними? Допускаете вы это? Да?… Ведь может же быть, что из сотни, из тысячи Слезкиных хоть один найдется такой? Ведь может быть? Да?… Ну, тогда где же различие между мною и им? Где? И почему он мерзавец? По-моему, либо убить всегда можно, либо… либо убить нельзя никогда…
С баррикады сполз невидимый в темноте Константин. На мгновение багровый от света, он, позевывая, прошел мимо костра. Сережа, рассеянно провожая его глазами, сказал ему вслед:
– Ты чего, Константин?
– Смена, Сергей Васильевич.
– Смена?
– Так точно, смена.
– Сколько раз тебе говорил, – с досадой заметил Сережа, – не смей без позволения оставлять баррикаду. Чей черед-то?
– Роман Алексеича.
На крыльце глухо покашливал Роман Алексеевич, высокий, сутулый, худой, похожий ночью на заморскую длинноногую птицу. Слышно было, как в его руках щелкнул маузер.
– Роман Алексеич! – ласково окликнул Сережа.
– Чего?
– Вы бы спали, Роман Алексеич, я ведь не сплю… все равно…
– Что вы?… Как можно… Чай мне нетрудно. Кашляя и кряхтя, он с трудом взобрался на вал и долго ворочался на снегу. Когда он наконец успокоился и замолк, Сережа покачал головой:
– На ладан дышит… Экая жалость…
Болотову было обидно, что так грубо прервана нить, как казалось ему, значительных и глубоких мыслей. Помолчав, он задумчиво начал опять: