— Сколько лет ты знаешь меня, товарищ Бооди?
— Двенадцать… нет, скоро уже тринадцать лет, — ответил Бооди после короткого раздумья.
— Тринадцать лет, — повторил Шульц. — Много времени. Мне помнится, как будто это тебя записывал я в союз кожевников, и на «Непсава» ты тоже впервые у меня подписался?
Бооди молча кивнул головой.
— Да, — продолжал старик. — Тринадцать лет назад… Словом, мы хорошо друг друга знаем, товарищ Бооди?
— К чему ты клонишь, товарищ Шульц?
— Погоди, узнаешь, скажу все по порядку. Ты говоришь — жена плачет? Нет слов, ты говоришь чистую правду: плачет. Но что же, ты думаешь, делает моя? Два сына погибли под Доберо. Третий вернулся из Сибири калекой, без руки. Он умер под пыткой на улице Зрини. Дочка моя… я вырастил троих сыновей и одну дочь… дочку мою наградил сифилисом румынский офицер. И ты что же думаешь, жена моя смеется? Ты что же думаешь, что у меня только и дела, что слушать ее плач? Другого долга, по-твоему, у меня нет?
Старик говорил тихо. За соседним столом сильно шумели. Когда старику казалось, что галдеж заглушает его слова, он повторял их и раз, и два, голос его попрежнему звучал тихо.
— Давайте есть, товарищи, — сказал он в заключение.
Бооди не притронулся к пище. Не шелохнувшись, он бессмысленно уставился на залитую вином скатерть. Когда уже никто не думал, что он заговорит, сказал:
— Я состою в профсоюзе. Плачу аккуратно взносы. Выписываю «Непсава».
Старый Шульц даже рукой отмахнулся.
— Вот оно что вспомнил! — раздраженно сказал он и сейчас же замолк. Потом уже без всяких следов раздражения продолжал: — Баками, товарищ Бооди, сегодня уже не об избирательном праве декламирует в Таттерсале, а сидит в Вааце со смертным приговором над головой. «Непсава» тоже уже не то, что было раньше. Там пишут: «Пусть виновные будут наказаны». А кто, спрашивается, эти виновные, товарищ Бооди? Ты, который был фабричным уполномоченным? Я — бывший член рабочего совета? Мой сын, который с одной рукой пошел на фронт защищать пролетарское отечество? Вот для кого, товарищ Бооди, «Непсава» требует наказания! А я тебе скажу, что мы уже достаточно наказаны за то, что во-время не взялись за ум, во-время не додумались, как нам надо было действовать. Может быть, мы и до сих пор еще точно не знаем, что делать? Учат нас прикладами, виселицами, кастрационными ножами. Рано или поздно выучимся! Но одно уже можно точно сказать, товарищ Бооди: плакать и смотреть, как плачут другие, — этого мало. Да, брат, маловато!
Бооди, как бы защищаясь от нападения, вытянул обе руки с растопыренными пальцами.
— Нет, я больше действовать не могу! — проговорил он хриплым голосом.
— Не хочешь.
— Не могу! — повторил Бооди. — Не могу я снова бросить жену одну. Нет. И второй глаз я тоже не могу отдать. Нет! Нет, не могу! Нет!
Он внезапно поднялся, подозвал полового;
— Получите!
Прощаясь, Шульц долго тряс его руку.
— Ну, товарищ Бооди, уж коли ты сам больше драться не можешь, то все же ты не должен гневаться на тех, кто может.
Бооди смущенно улыбнулся.
— За что же мне на них гневаться, товарищ Шульц?
— Трус! — проворчал Лаци, когда они остались втроем. — Из трусости изменяет нашему делу, мерзавец!
— Ну, ну, тише, — примиряюще сказал старик. — Если ты думаешь создать партию из одних только героев… Бооди — хороший парень, я его знаю. Увидите, из него еще выйдет хороший борец. В свое время… А ну-ка, ребята, доедайте остаток брынзы, — перевел он разговор на другую тему, — мне есть что-то не хочется, а оставлять жалко.
Андрей Томпа встал в половине седьмого и принимал холодный душ. После основательного обтирания он десять минут занимался гимнастикой. Кто видел его одетым, никогда не мог бы подумать, что у этого худощавого парня такие сильные, натренированные мускулы. Жил он у матери, вдовы, зарабатывавшей на жизнь уроками французского и английского языков.
Госпожа Томпа была вдовой городского инженера. Отношения между матерью и сыном за последние годы стали если не совсем враждебными, то во всяком случае очень официальными. Они встречались утром за завтраком, обменивались несколькими вежливыми фразами и до следующего утра больше не видали друг друга.
После завтрака Андрей уходил в университет. Он занимал место в одной из аудиторий, — не столько ради лекций, сколько для того, чтобы повертеться на глазах. Говоря языком студентов: посещал «мордопоказательный курс». Во время лекций он читал утренние газеты и синим карандашом отмечал места, заслуживающие внимания.
В одиннадцать часов он давал урок немецкого языка одному из своих коллег. С двенадцати до часу (на деньги, полученные за уроки) сам брал уроки русского языка у бывшего военнопленного. После обеда, от четырех до шести, занимался с тремя гимназистами, сыновьями богатого купца из Леопольдштадта.
Труд этот оплачивался не блестяще, но Андрей не пил, не курил, одевался весьма скромно, ему так или иначе хватало на жизнь.