У самых ворот, возле колодца под круглым гонтовым навесом, асмоловцы и городчане всю зиму поят своих тщедушных, заморенных лошаденок, вкатывают по двум доскам на сани тяжелые бочки со спиртом и скидывают порожние. И зимой на старом шляху чуть пошумней, веселее. Иногда тянутся длинные обозы с хлебородной Мстиславщины. Люди, закутанные в огромные серые армяки с широченными воротниками, обшитыми белыми и даже черными овчинами, везут от местечковых скупщиков свою и господскую пеньку, лен, коноплю, зерно и с каким-то пренебрежением, насмешливо разглядывают короткие, «на крючках», белые свитки на плечах асмоловцев; они держатся свой своего, и когда возвращаются налегке назад с бакалейным и красным товаром, то даже и не думают уступать дорогу тяжелым возам асмоловцев; их так и подмывает стегануть длинным кнутом чужую лошаденку. А на заезжем дворе в Лугвеневе они балагурят, куражатся, держат себя запанибрата с самим Ёськой, хозяином заезда, пьют водку скопом, едят сало и драчену с салом; многозначительно перемигиваются, когда высокий, худой, белобрысый асмоловец с редкой бороденкой, в свитке «на крючках божий страх» и реденьких, не по погоде, посконных портках, крадучись и пряча глаза, пропустит в одиночку соточку, погрызет сухую воблу, примостится на четвереньках в дырявых «копанниках» (санях не из гнутых, а выкопанных в лесу кривых корней, полозьев) и шуганет свою тощую, заиндевевшую, лохматую лошаденку по дороге на уснувшее Асмолово... Перемигиваются и хохочут. Губит асмоловцев, что близко от них Лугвенево с его корчмами и винокуренным заводом. Старый «литовский» шлях свидетель, сколько их замерзло на нем, горемычных спиртовозов, едучи из Хорошева — станции за Днепром, куда отвозят спирт. Да и батька-Днепро может подтвердить, сколько их захлебнулось на переправе — с каким-то хмельным презрением и безразличием к жизни и ко всему на свете.
Дикой травой зарастают клины. Гниют и проваливаются стрехи. Парни уходят на шахты, на фабрики, вообще «в свет», но присылают оттуда чаще письма с поклонами старым и малым, чем пять, три или хотя бы один рубль.
И что ни год, наезжает волостное начальство взыскивать недоимки. Навалятся с оравой асмоловских ловкачей — и давай распродавать с молотка мужицкое добро. И хохочут начальнички и ловкачи: продавать-то не больно чего есть.
А асмоловцы возят и возят Князев спирт, все больше нелюдимеют и уходят в себя. Ну и черт с ним, с этим белым светом, суматошным и непонятным... Прячась друг от друга, всё назойливей набиваются они в приятели к лугвеневским шинкарям, сетуют во хмелю: «Э-э, пане, и ваша доля не лучшая. Задавили вас тут, сидите, что сельди. Надо же и вам хлеб промышлять...» Все смелей идут девки-перестарки и солдатки носить воду жителям местечка или нянчить детей к состоятельным евреям. Да, видно, плохо нянчат: не поют их питомцы о доле-недоле родимых мест, сызмала тоскуют по другим краям — светлым, чистым, богатым, им здешняя поэзия ни к чему — какая ей цена, мужицкой?.. А старенькие ветхозаветники в круглых черненьких ермолках и очках над «бублией» ждут не дождутся того часа, когда их народ покинет «чужбину», где гостит сотни лет, и отправится за горы, за моря, в землю обетованную,— должна же она, по воле грозного и праведного Иеговы, восстать из мертвых. Поговорит подвыпивший асмоловец с ветхозаветником и диву дается. Как же оно будет, если не останется тут евреев? Кто тогда будет продавать все, что нужно человеку,— махорку, спички, соль, сельдь, керосин? Кто сошьет тебе сапоги или хомут и сколотит оконные косяки для новой хаты?
Все упорнее, как о некоем чуде, вынашивают асмоловцы думку — о земле, о воле. Вот-вот придет кто-то и принесет это чудо с собой...