Она что-то зашептала Мишатке на ухо, потом отстранила его, пытливо посмотрела в глаза, сжала задрожавшие губы и, с усилием улыбнувшись жалкой, вымученной улыбкой, спросила:
– Не забудешь? Скажешь?
– Не забуду… – Мишатка схватил указательный палец матери, стиснул его в горячем кулачке, с минуту подержал и выпустил. От кровати пошел он, почему-то ступая на цыпочках, балансируя руками… Наталья до дверей проводила его взглядом и молча повернулась к стене.
В полдень она умерла.
XVII
Многое передумал и вспомнил Григорий за двое суток пути от фронта до родного хутора… Чтобы не оставаться в степи одному со своим горем, с неотступными мыслями о Наталье, он взял с собой Прохора Зыкова. Как только выехали с места стоянки сотни, Григорий завел разговор о войне, вспомнил, как служил в 12-м полку на австрийском фронте, как ходил в Румынию, как бились с немцами. Говорил он без умолку, вспоминал всякие потешные истории, происходившие с их однополчанами, смеялся…
Простоватый Прохор вначале недоуменно косился на Григория, дивясь его необычайной разговорчивости, а потом все же догадался, что Григорий воспоминаниями о давнишних днях хочет отвлечь себя от тяжелых думок, – и стал поддерживать разговор и, быть может, даже с излишним старанием. Со всеми подробностями рассказывая о том, как пришлось ему когда-то лежать в черниговском госпитале, Прохор случайно взглянул на Григория, увидел, как по смуглым щекам его обильно текут слезы… Из скромности Прохор приотстал на несколько саженей, с полчаса ехал позади, а потом снова поравнялся, попробовал было заговорить о чем-то постороннем, пустяковом по значимости, но Григорий в разговор не вступил. Так они до полудня и рысили, молча, рядом, стремя к стремени.
Григорий спешил отчаянно. Несмотря на жару, он пускал своего коня то крупной рысью, то наметом и лишь изредка переводил его на шаг. Только в полдень, когда отвесно падающие лучи солнца начали палить нестерпимо, Григорий остановился в балке, расседлал коня, пустил его на попас, а сам ушел в холодок, лег ничком – и так лежал до тех пор, пока не спала жара.
Раз они покормили лошадей овсом, но положенного на выкормку времени Григорий не соблюдал. Даже их – привычные к большим пробегам – лошади к концу первых суток резко исхудали, шли уже не с той неутомимой резвостью, как вначале. «Этак нехитро и погубить коней. Кто так ездит? Ему хорошо, черту, он своего загонит и в любой момент себе другого под седло достанет, а я откуда возьму? Доскачется, дьявол, что придется до самого Татарского из такой дали пеши пороть либо на обывательских тянуться!» – раздраженно думал Прохор.
Наутро следующего дня возле одного из хуторов Федосеевской станицы он не стерпел, сказал, обращаясь к Григорию:
– Скажи, как ты хозяином сроду не был… Ну, кто так, без роздыху, и день и ночь скачет? Ты глянь, как кони перепали. Давай хоть на вечерней зорьке накормим их как полагается.
– Езжай, не отставай, – рассеянно ответил Григорий.
– Я за тобой не угонюсь, мой уже пристает. Может, отдохнем?
Григорий промолчал. С полчаса они рысили, не обменявшись ни словом, потом Прохор решительно заявил:
– Давай же дадим им хоть трошки сапнуть! Я дальше так не поеду!
Слышишь?
– Толкай, толкай!
– До каких же пор толкать? Пока копыта откинет?
– Не разговаривай!
– Помилосердствуй, Григорий Пантелевич! Я не хочу своего коня обдирать, а дело идет к этому…
– Ну, становись, черт с тобой! Приглядывай, где трава получше.
Телеграмма, блуждавшая в поисках Григория по станицам Хоперского округа, пришла слишком поздно… Григорий приехал домой на третий день после того, как похоронили Наталью. У калитки он спешился, на ходу обнял выбежавшую из дома всхлипывающую Дуняшку, нахмурясь, попросил:
– Выводи коня хорошенько… Да не реви! – и повернулся к Прохору:
– Езжай домой. Понадобишься – скажу тогда.
Ильинична, держа за руки Мишатку и Полюшку, вышла на крыльцо встречать сына.
Григорий схватил в охапку детишек, дрогнувшим голосом сказал:
– Только не кричать! Только без слез! Милые мои! Стало быть, осиротели?
Ну-ну… Ну-ну… Подвела нас мамка…
А сам, с величайшим усилием удерживая рыдания, вошел в дом, поздоровался с отцом.
– Не уберегли… – сказал Пантелей Прокофьевич и тотчас же захромал в сенцы.
Ильинична увела Григория в горницу, долго рассказывала про Наталью.
Старуха не хотела было говорить всего, но Григорий спросил:
– Почему она надумалась не родить, ты знаешь?
– Знаю.
– Ну?
– Она перед этим ходила к твоей, к этой… Аксинья ей и рассказала про все…
– Ага… так? – Григорий густо побагровел, опустил глаза.
Из горницы он вышел постаревший и бледный; беззвучно шевеля синеватыми, дрожащими губами, сел к столу, долго ласкал детей, усадив их к себе на колени, потом достал из подсумки серый от пыли кусок сахару, расколол его на ладони ножом, виновато улыбнулся:
– Вот и весь гостинец вам… Вот какой у вас отец… Ну, бежите на баз, зовите деда.
– На могилку пойдешь? – спросила Ильинична.
– Как-нибудь потом… Мертвые не обижаются… Как Мишатка, Полюшка?
Ничего?