Лишенный честолюбия и устойчивых политических взглядов, к войне Копылов относился как к неизбежному злу и не чаял ее окончания. Вот и сейчас он вовсе не размышлял о том, как развернутся операции по овладению Усть-Медведицкой, а вспоминал домашних, родную станицу и думал, что было бы неплохо закатиться домой в отпуск, месяца на полтора…
Григорий долго смотрел на Копылова, потом встал:
– Ну, братцы-атаманцы, давайте расходиться и спать. Нам нечего голову морочить об том, как брать Усть-Медведицу. За нас теперича генералы будут думать и решать. Поедем завтра к Фицхелаурову, нехай нас, горемык, уму-разуму поучит… А всчет Второго полка думаю так: пока наша власть – нынче же командира полка Дударова надобно разжаловать, лишить всех чиноворденов…
– И порции каши, – вставил Ермаков.
– Нет, без шуток, – продолжал Григорий, – надо нынче же его перевести в сотенные, а командиром послать Харлампия. Зараз же дуй, Ермаков, туда, примай полк и утром жди наших распоряжений. Приказ о смене Дударова напишет сейчас Копылов, вези его с собой. Я так гляжу, Дударев не управится. Ни черта он ничего не понимает и как бы не подсунул он казаков ишо раз под удар. Пеший бой – это дело такое… Тут нехитро людей в трату дать, ежели командир – бестолочь.
– Правильно. Я – за смену Дударова, – поддержал Копылов.
– Ты что, Ермаков, против? – спросил Григорий, заметив некое неудовольствие на лице Ермакова.
– Да нет, я ничего. Мне уж и бровями двинуть нельзя?
– Тем лучше. Ермаков не против. Конный полк его возьмет пока Рябчиков.
Пиши, Михаиле Григорич, приказ и ложись позорюй. В шесть чтобы был на ногах. Поедем к этому генералу. С собой беру четырех ординарцев.
Копылов удивленно поднял брови:
– Для чего их столько?
– Для вида! Мы ить тоже не лыком шиты, дивизией командуем. – Григорий, посмеиваясь, ворохнул плечами, накинул внапашку шинель, пошел к выходу.
Он лег под навесом сарая, подстелив попонку, не разуваясь и не снимая шинели. На базу долго гомонили ординарцы, где-то близко фыркали и мерно жевали лошади. Пахло сухими кизяками и не остывшей от дневного жара землей. Сквозь дремоту Григорий слышал голоса и смех ординарцев, слышал, как один из них, судя по голосу – молодой парень, седлая коня, со вздохом проговорил:
– Эх, братушки, да и набрыдло же! Ночь-полночь – езжай с пакетом, ни сна тебе, ни покою… Да стой же ты, чертяка! Ногу! Ногу, говорят тебе!..
А другой глуховатым простуженным басом вполголоса пропел:
– «Надоела ты нам, службица, надоскучила. Добрых коников ты наших призамучила…» – и перешел на просящую деловитую скороговорку:
– Всыпь на цигарочку, Прошка! А и жадоба ж ты! Забыл, как я тебе под Белавином красноармейские ботинки отдал? Сволочь ты! За такую обувку другой бы век помнил, а у тебя и на цигарку не выблазнишь!
Звякнули и загремели на конских зубах удила. Лошадь вздохнула всем нутром и пошла, сухо щелкая подковами по сухой и крепкой, как кремень, земле.
«Все об этом гутарют… Надоела ты нам, службица, надоскучила», – улыбаясь, мысленно повторил Григорий и тотчас заснул. И как только заснул – увидел сон, снившийся ему и прежде: по бурому полю, по высокой стерне идут цепи красноармейцев. Насколько видит глаз – протянулась передняя цепь. За ней еще шесть или семь цепей. В гнетущей тишине приближаются наступающие. Растут, увеличиваются черные фигурки, и вот уже видно, как спотыкающимся быстрым шагом идут, идут, подходят на выстрел, бегут с винтовками наперевес люди в ушастых шапках, с безмолвно разверстыми ртами.
Григорий лежит в неглубоком окопчике, судорожно двигает затвором винтовки, часто стреляет; под выстрелами его, запрокидываясь, падают красноармейцы; вгоняет новую обойму и, на секунду глянув по сторонам, – видит: из соседних окопов вскакивают казаки. Они поворачиваются и бегут: лица их перекошены страхом. Григорий слышит страшное биение своего сердца, кричит:
«Стреляйте! Сволочи! Куда?! Стой, не бегай!..» Он кричит изо всей силы, но голос его поразительно слаб, еле слышен. Ужас охватывает его! Он тоже вскакивает, уже стоя стреляет последний раз в немолодого смуглого красноармейца, молча бегущего прямо на него, и видит, что промахнулся. У красноармейца возбужденно-серьезное бесстрашное лицо. Он бежит легко, почти не касаясь ногами земли, брови его сдвинуты, шапка на затылке, полы шинели подоткнуты. Какой-то миг Григорий рассматривает подбегающего врага, видит его блестящие глаза и бледные щеки, поросшие молодой курчавой бородкой, видит короткие широкие голенища сапог, черный глазок чуть опущенного винтовочного дула и над ним колеблющееся в такт бега острие темного штыка. Непостижимый страх охватывает Григория. Он дергает затвор винтовки, но затвор не поддается: его заело. Григорий в отчаянии бьет затвором о колено – никакого результата! А красноармеец уже в пяти шагах.