И так рассудите, господин есаул, что каждый рот куска просит. И вы желаете кушать, и другие всякие люди тоже желают исть. Это ить один цыган приучал кобылу не исть – дескать, приобыкнет без корму. А она, сердешная, привыкала, привыкала, да на десятые сутки взяла да издохла… Порядки-то кривые были при царе, для бедного народа вовсе суковатые… Вашему папаше отрезали вон, как краюху пирога, четыре тыщи, а ить он не в два горла исть, а так же, как и мы, простые люди, в одно. Конешно, обидно за народ!
Большевики – они верно нацеливаются, а вы говорите – воевать…
Листницкий слушал его с затаенным волнением. К концу он уже понимал, что бессилен противопоставить какой-либо веский аргумент, чувствовал, что несложными, убийственно-простыми доводами припер его казак к стене, и оттого, что заворошилось наглухо упрятанное сознание собственной не правоты, Листницкий растерялся, озлился:
– Ты чего же – большевик?
– Прозвище тут ни при чем… – насмешливо и протяжно ответил Лагутин. – Дело не в прозвище, а в правде. Народу правда нужна, а ее все хоронют, закапывают. Гутарют, что она давно уж покойница.
– Вот чем начиняют тебя большевики из Совдепа… Оказывается, недаром ты с ними якшаешься?
– Эх, господин есаул, нас, терпеливых, сама жизня начинила, а большевики только фитиль подожгут…
– Ты эти присказки брось! Балагурить тут нечего! – уже сердито заговорил Листницкий. – Ответь мне: ты вот говорил о земле моего отца, вообще о помещичьей земле, но ведь это – собственность. Если у тебя две рубахи, а у меня нет ни одной – что же, по-твоему, я должен отбирать у тебя?
Листницкий не видел, но по голосу Лагутина догадался, что тот улыбается.
– Я сам отдам лишнюю рубаху. И отдавал на фронте не лишнюю, а последнюю, шинель на голом теле носил, а вот землицей что-то никто не прошибется…
– Да ты что – землей не сыт? Не хватает тебе? – повысил Листницкий голос.
В ответ, взволнованно задыхаясь, почти крикнул побелевший Лагутин:
– А ты думаешь, я об себе душою болею? В Польше были – там как люди живут? Видал аль нет? А кругом нас мужики как живут?.. Я-то видал! Сердце кровью закипает!.. Что ж, думаешь, мне их не жалко, что ль? Я, может быть, об этом, об поляке, изболелся весь, на его горькую землю интересуясь.
Листницкий хотел сказать что-то едкое, но от серых лобастых корпусов Путиловского завода – пронзительный крик «держи!». Грохотом пробарабанил конский топот, резнул слух выстрел. Взмахнув плетью, Листницкий пустил коня наметом.
Они с Лагутиным одновременно подскакали ко взводу, сгрудившемуся возле перекрестка. Казаки, звеня шашками, спешивались, в середине бился схваченный ими человек.
– Что? Что такое? – загремел Листницкий, врезываясь конем в толпу.
– Гад какой-то камнем…
– Шибнул – и побег.
– Дай, ему, Аржанов!
– Ишь ты сволочь! В шиб-прошиб играешь?
Взводный урядник Аржанов, свесившись с седла, держал за шиворот небольшого, одетого в черную распоясанную рубаху, человека. Трое спешившихся казаков крутили ему руки.
– Ты кто такой? – не владея собой, крикнул Листницкий.
Пойманный поднял голову, на мутно-белом лице, покривясь, плотно сомкнулись безмолвные губы.
– Ты кто? – повторил Листницкий вопрос. – Камнями швыряешься, мерзавец?
Ну? Молчишь? Аржанов…
Аржанов прыгнул с седла, – выпустив из рук воротник пойманного, с маху ударил того по лицу.
– Дайте ему! – круто поворачивая коня, приказал Листницкий.
Трое или четверо спешенных казаков, валяя связанного человека, замахали плетьми. Лагутин – с седла долой, к Листницкому.
– Господин есаул!.. Что ж вы это?.. Господин есаул! – Он ухватил колено есаула дрожащими цепкими пальцами, кричал:
– Нельзя так!.. Человек ить!
Что вы делаете?
Листницкий трогал коня поводьями, молчал. Рванувшись к казакам, Лагутин обхватил Аржанова поперек, спотыкаясь, путаясь в шашке ногами, пытался его оттащить. Тот, сопротивляясь, бормотал:
– Ты не гори дюже! Не гори! Он будет каменьями шибаться, а ему молчи?..
Пусти!.. Пусти, тебе добром говорят!..
Один из казаков, изогнувшись, смахнул с себя винтовку, бил прикладом по мягко похрустывавшему телу поваленного человека. Спустя минуту низкий, животно-дикий крик пополз над мостовой.
А потом несколько секунд молчания – и тот же голос, но уже ломкий по-молодому, захлебывающийся, исшматованный болью, между выхрипами после ударов замыкался короткими выкриками:
– Сволочи!.. Контрреволюционеры!.. Бейте! О-ох!.. А-а-а-а-а!..
Гак! гак! гак! – хряпали вперемежку удары.
Лагутин подбежал к Листницкому; плотно прижимаясь к его колену, царапая ногтями крыло седла, задохнулся:
– Смилуйся!
– Отойди!
– Есаул!.. Листницкий!.. Слышишь? Ответишь!
– Плевать я на тебя хотел! – засипел Листницкий и тронул коня на Лагутина.
– Братцы! – крикнул тот, подбежав к стоявшим в стороне казакам. – Я член полкового ревкома… Я вам приказываю: ослобоните человека от смерти!.. ответ… ответ будете держать!.. Не старое время!..
Безрассудная слепящая ненависть густо обволокла Листницкого. Плетью коня меж ушей – и на Лагутина. Тыча в лицо ему вороненый, провонявший ружейным маслом ствол нагана, прорвался на визг: