Над канавой сорили пышный багрянец бог весть откуда занесенные листья яблони. За волнистой хребтиной горы скрывалась разветвленная дорога, – тщетно она манила людей шагать туда, за изумрудную, неясную, как сон, нитку горизонта, в неизведанные пространства, – люди, прикованные к жилью, к будням своим, изнывали в работе, рвали на молотьбе силы, и дорога – безлюдный тоскующий след – текла, перерезая горизонт, в невидь. По ней, пороша пылью, топтался ветер.
– Слабый табак, как трава, – выпуская нетающее облачко дыма, сказал Мирон Григорьевич.
– Слабоват, а… приятный, – согласился Пантелей Прокофьевич.
– Отвечай мне, сват, – расслабленным голосом попросил Коршунов и затушил цигарку.
– Григорий об этом ничего не пишет. Он зараз раненый.
– Слыхал я…
– Что дальше будет – не знаю. Могет быть, и взаправду убьют. Это как?
– Как же так, сват?.. – Мирон Григорьевич растерянно и жалко заморгал.
– Живет она – ни девка, ни баба, ни честная вдова, ить это страмно так-то.
Знатье б, что оно такое случится, я б вас, сватов этих, и на порог не пустил, а то как же?.. Эх, сват, сват… Каждому своего дитя жалко… Кровь-то – она позывает…
– Чем я пособлю?.. – со сдержанным бешенством начал наступление Пантелей Прокофьевич. – Ты мне скажи толком. Я-то аль рад тому, что сын с базу ушел? Мне-то аль от этого прибыло? Ить вот какие народы!
– Ты ему напиши, – глухо диктовал Мирон Григорьевич, и в такт его словам шуршала глина, стекая из-под ладони в канаву коричневыми игрушечными ручейками, – пущай он раз и навсегда скажет.
– Дите у него от энтой…
– И от этой будет дите! – крикнул, багровея, Коршунов. – Разве можно так над живым человеком? А?.. Раз смерти себя предавала и теперь калека… и ее топтать в могилу? А? Сердце-то, сердце-то… – на придушенный шепот перешел Мирон Григорьевич, одной рукой царапая себе грудь, другой притягивая свата за полу, – аль у него волчиное?
Пантелей Прокофьевич сопел, отворачивался в сторону.
– …баба высохла по нем, иной окромя нету ей жизни. Живет же у тебя в холопках!..
– Она нам лучше родной! Замолчи ты! – крикнул Пантелей Прокофьевич и встал.
Разошлись они в разные стороны, не прощаясь.
XVIII
Выметываясь из русла, разбивается жизнь на множество рукавов. Трудно предопределить, по какому устремит она свой вероломный и лукавый ход. Там, где нынче мельчает жизнь, как речка на перекате, мельчает настолько, что видно поганенькую ее россыпь, – завтра идет она полноводная, богатая…
Как-то внезапно созрело у Натальи решение сходить в Ягодное к Аксинье – вымолить, упросить ее вернуть Григория. Ей почему-то казалось, что от Аксиньи зависит все, и упроси она ее – снова вернется Григорий и былое счастье. Она не задумывалась над тем, осуществимо ли это и как примет Аксинья ее странную просьбу. Толкаемая подсознательным чувством, она стремилась скорей претворить внезапное свое решение в жизнь. На исходе месяца Мелеховы получили от Григория письмо. После поклонов отцу и матери он слал поклон и нижайшее почтение Наталье Мироновне. Какая бы неведомая причина ни побудила его на это, но для Натальи это было толчком: в первое же воскресенье она собралась идти в Ягодное.
– Куда ты, Наташа? – спросила Дуняшка, глядя, как Наталья перед осколком зеркала внимательно и строго рассматривает свое лицо.
– Своих пойду проведаю, – солгала та и покраснела, впервые поняв, что идет на великое унижение, на большую нравственную пытку.
– Ты, Наталья, хоть бы сроду раз со мной на игрища пошла, – охорашиваясь, попросила Дарья. – Пойдешь, что ли, вечером?
– Не знаю, навряд.
– Эх ты, черничка! [25] Только и нашего, пока мужьев нету, – озорничала, подмигивая, Дарья и, гибкая, переламывалась надвое, рассматривала перед зеркалом расшивной подол новой бледно-голубой юбки.
Со времени отъезда Петра Дарья резко изменилась: отсутствие мужа заметно отзывалось на ней. Некое беспокойство сквозило в ее глазах, движениях, походке. Она тщательнее наряжалась по воскресеньям, с игрищ приходила поздно, злая, темнея зрачками, жаловалась Наталье:
– Беда, ей-богу!.. Забрали казаков подходящих, остались в хуторе одни ребята да старики.
– Тебе-то чего?
– Как так чего? – дивилась та. – На игрищах не с кем и побаловаться.
Хучь бы на мельницу припало одной ехать, а то с свекром дюже не разойдешься…
Она с циничной откровенностью расспрашивала Наталью:
– Как же ты, милушка, без казака так долго терпишь?
– Будет тебе, бессовестная! – Наталья обливалась густым румянцем.
– И не хочется тебе?
– А тебе, видно, хочется?
– Хочется, бабонька! – хохотала Дарья, розовея и дрожа крутыми дугами бровей. – Чего уж грех таить… Я б сейчас и старика какого-нибудь раскачала, ей-богу! Ты вздумай, ить два месяца, как Петра нету.
– Ты, Дарья, беды наживешь…
– Будя тебе, почетная старушка! Знаем мы таких тихонюшек. Ты, небось, не признаешься.
– Мне и признаваться не в чем.
Дарья смешливо косилась на нее, кусая губы мелкими злыми зубами, рассказывала:
– Надысь на игрищах подсел ко мне Тимошка Маныцков, атаманов сынок.