В одной теплушке ехали шесть человек татарцев – хуторян, служивших в 27-м полку: Петро Мелехов, родной дядя Мишки Кошевого Николай Кошевой, Аникушка, Федот Бодовсков, Меркулов – цыгановатый с чернокудрявой бородой и с шалыми светло-коричневыми глазами, и Максимка Грязнов, сосед Коршуновых, беспутный и веселый казак, по всему станичному юрту стяжавший до войны черную славу бесстрашного конокрада. «Меркулову уж куда ни подошло бы коней уводить – на цыгана похож и все такое… а вот не ворует.
А ты, Максим, конский хвост увидишь – и то в жар тебя шибает!» – постоянно смеялись над Грязновым казаки. Максимка краснел, жмурил голубой, как льняной цветок, глаз, пакостно отшучивался: «С Меркуловой матерью цыган ночевал, а моя, небось, позавидовала, а то б рази я… да упаси и не приведи!..»
В теплушке ходил сквозной ветер; лошади стояли у наскоро сбитых кормушек под попонами; среди вагона – на бугорке мерзлой земли – чадили сырые дрова, едучий дым тянуло в дверную щель. Казаки сидели на седлах вокруг огня, сушили взвонявшиеся от пота и сырости портянки. Федот Бодовсков грел у огня босые гнутые ноги. На калмыцком, углоскулом лице его блудила довольная улыбка. Грязнов наскоро прихватывал дратвой отпоровшуюся подметку, продымленным осипшим голосом говорил, обращаясь неизвестно к кому:
– …Маленьким был, зимой, бывалочка, заберусь на печку, а бабка моя (ей в те годы за сто перевалило!) ощупкой ищет у меня в голове вшу, гутарит: «Ягодка, мой Максимушка! В старину не так-то народ жил – крепко жил, по правилам, и никаких на него не было напастей. А ты, чадунюшка, доживешь до такой поры-времени, что увидишь, как землю всю опутают проволокой, и будут летать по синю небушку птицы с железными носами, будут людей клевать, как грач арбуз клюет… И будет мор на людях, глад, и восстанет брат на брата и сын на отца… Останется народу, как от пожара травы». Что ж, – помолчав, продолжал Максим, – и на самом деле сбылось; телеграф выдумали – вот тебе и проволока! А железная птица – еропланы.
Мало они нашего брата подолбили? И голод будет. Мои вон спротив энтих годов в половину хлеба сеют, да и каждый хозяин так. По станицам стар да мал остались, а хлоп неурожай – вот и «глад» вам.
– А брат на брата – это как вроде брехня? – спросил Петро Мелехов, поправляя огонь.
– Погоди, и этого народ достигнет.
– Власть не установют и забрухаются, – вмешался Федот Бодовсков.
– Ишо усмирять чертей придется.
– Ты сначала с германцем расхлебай, – засмеялся Кошевой.
– Что ж, повоюем ишо…
Аникушка, деланным испугом морща голощекое, бабье лицо, воскликнул:
– Царица наша лохмоногая, до каких же пор все «повоюем»?
– До тех пор, покеда ты, скопец, шерстью обрастешь, – поддел его Кошевой.
Сидевшие у огня дружно засмеялись. Петро поперхнулся дымом и, кашляя, глядя на Аникушку глазами, полными слез, тыкал в его сторону пальцем.
– Волос – он дурак… – смущенно бормотал Аникушка, – он и где не надо растет… Зря ты, Кошевой, ногами болтаешь…
– Нет, уж хватит! Хлебнули через край! – вспыхнул неожиданно Грязнов. – Мы тут бедствуем, во вшах погибаем, а семьи наши там нужду принимают, да ить как? – режь – кровь не потекет.
– Ты чего взбугрился? – насмешливо, пожевывая пшеничный ус, спросил Петро.
– Известно чего… – за Грязнова ответил Меркулов и надежно захоронил улыбку в курчавой, цыганской бороде. – Известно, нудится казак… тоскует… Иной раз пастух выгонит табун на зеленку: покеда солнце росу подбирает, – скотинка ничего, кормится, а как станет солнце в дуб, заюжит овод, зачнет скотину сечь, – вот тут… – Меркулов шельмовато стрельнул глазами в казаков, продолжал, повернувшись к Петру:
– Тут-то, господин вахмистр, и нападает на скотину бзык. Ну да ты знаешь! Не из суцких [39], небось! Сам быкам хвосты крутил… Обнаковенно, какая-нибудь телка задерет хвост на спину, мыкнет – да как учешет! А за ней весь табун. Пастух бегет: «Ая-яй!.. ая-яй!..»
Только где ж там?! Метется табун лавой, не хуже как мы под Незвиской на немцев лавой ходили. Где ж там, рази удержишь?
– Ты к чему это загинаешь-то?
Меркулов ответил не сразу. Намотав на палец завиток смолистой бороды, дернул его ожесточенно, заговорил уже деловито и без улыбки:
– Третий год воюем… так? Третий год, как нас в окопы загнали. За что и чего – никто не разумеет… К тому и гутарю, что вскорости какой-нибудь Грязнов али Мелехов бзыкнет с фронта, а за ним полк, а за полком армия…
Будя!
– Вон ты куда…
– Туда самое! Не слепой, вижу: на волоске все держится. Тут только шумнуть: «Брысь!» – и полезет все, как старый зипун с плеч. На третьем году и нам солнце в дуб стало.
– Ты бы полегше! – посоветовал Бодовсков. – А то Петро… он ить вахмистр…
– Я товарищев, кубыть, не трогал, – вспыхнул Петро.
– Не серчай! Шутейно оказал. – Бодовсков смутился, поворочал узловатыми пальцами босых ног и встал, пошлепал к кормушке.
На углу, у цибиков прессованного сена, вполголоса разговаривали казаки других хуторов. Из них лишь двое были с хутора Каргинского – Фадеев и Каргин, остальные восемь – разных хуторов и станиц.