— Жир иди растряси трошки!
— Бери косу, а то паралик захлестнет!.. — кричали из белорубашечных шеренг казаков.
Пан очень хладнокровно улыбался, вытирая каемчатым платком закатную розовость лысины, и шел с вахмистром отводить новые участки покосной травы.
В полдень приезжала кухня. Казаки умывались, шли за едой.
Ели молча, зато уж в послеобеденный получасовой отдых наверстывались разговоры.
— Трава тут поганая. Супротив нашей степовой не выйдет.
— Пырею почти нету.
— Наши в Донщине теперь уж откосились.
— Скоро и мы прикончим. Вчерась рождение месяца, дождь обмывать будет.
— Скупой поляк. За труды хучь бы по бутылке на гаврика пожаловал.
— Ого-го-го! Он за бутылку в алтаре…
— Во, братушки, что б это обозначало: чем богаче — тем скупее?
— Это у царя спроси.
— А дочерю помещикову кто видал?
— А что?
— Мя-а-асис-тая девка!
— Баранинка?
— Во-во…
— С сырцом ба ее хрумкнул…
— Правда ай нет, гутарют, что за нее из царского роду сваталися?
— Простому рази такой шматок достанется?
— Ребя, надысь слыхал брехню, будто высочайшая смотра нам будет.
— Коту делать нечего, так он…
— Ну, ты брось, Тарас!
— Дай, дымнуть, а?
— Чужбинник, дьявол, с длинной рукой — под церкву!
— Гля, служивые, у Федотки и плям хорош, а куру нету.
— Одна пепла осталась.
— Тю, брат, разуй гляделки, там огню, как у доброй бабы!
Лежали на животах. Курили. До красноты жгли оголенные спины. В сторонке человек пять старых казаков допытывались у одного из молодых:
— Ты какой станицы?
— Еланской.
— Из козлов, значится?
— Так точно.
— А на чем у вас там соль возют?
Неподалеку на попонке лежал Крючков Козьма, скучал, наматывал на палец жидкую поросль усов.
— На конях.
— А ишо на чем?
— На быках.
— Ну, а тарань с Крыму везут на чем? Знаешь, такие быки есть, с кочками на спине, колючки жрут: как их звать-то?
— Верблюды.
— Огхо-хо-ха-ха!..
Крючков лениво подымался, шел к проштрафившемуся, по-верблюжьи сутулясь, вытягивая кадыкастую шафранно-смуглую шею, на ходу снимал пояс.
— Ложись!
А вечерами в опаловой июньской темени в поле у огня:
Убивается серебряный тенорок, и басы стелют бархатную густую печаль:
Тенор берет ступенчатую высоту, хватает за самое оголенное:
И многие голоса хлопочут над песней. Оттого и густа она и хмельна, как полесская брага:
Рассказывают голоса нехитрую повесть казачьей жизни, и тенор-подголосок трепещет жаворонком над апрельской талой землей:
Вместе с ним тоскуют басы:
У другого огня — реже народу и песня иная:
У третьего, поодаль, огня, покашливая от дыма, вяжет сотенный краснобай замысловатые петли сказки. Слушают с неослабным вниманием, изредка лишь, когда герой рассказа особенно ловко выворачивается из каверз, подстроенных ему москалями и нечистой силой, в полосе огня мелькнет чья-нибудь ладонь, шлепнет по голенищу сапога, продымленный, перхающий голос воскликнет восхищенно:
— Ах, язви-разъязви, вот здорово!
И снова — текучий, бесперебойный голос рассказчика…
…Через неделю, после того как полк пришел на лунки, есаул Попов позвал сотенного коваля и вахмистра.
— Как кони? — к вахмистру.
— Ничего, ваше благородие, очень приятно даже. Желобки на спинах посравняли. Поправляются.
Есаул в стрелку ссучил черный ус (отсюда и прозвище — Черногуз), сказал:
— Прикэз от кэмэндира пэлка пэлудить стремена и удила. Будет вэсэчайший смэтр пэлку. Чтэбы все было с блэскэм: чтэ седлецо, чтэ все эстэльное. Чтэбы на кэзэков было любо, мило-дэрэго глянуть. Кэгда, брэтец ты мой, будет гэтово?
Вахмистр глянул на коваля. Коваль глянул на вахмистра. Оба глянули на есаула:
Вахмистр сказал:
— Либо что к воскресенью, ваше благородие? — И почтительно тронул пальцем собственный заплесневелый в табачной зелени ус.
— Смэтри у меня! — грозно предупредил есаул.
С тем и ушли вахмистр с ковалем.