«Говорит, а про себя смеется, гадюка!» — вслушиваясь в интонации, подумал Григорий. И снова, как вначале, при встрече с этим неожиданно появившимся в Вешенской офицером, Григорий почувствовал какую-то тревогу и беспричинное озлобление.
У ворот штаба его догнал Кудинов. Некоторое время шли молча. На унавоженной площади ветер шершавил и рябил лужи. Вечерело. Округло-грузные, белые, как летом, лебедями медлительно проплывали с юга облака. Живителен и пахуч был влажный запах оттаявшей земли. У плетней зеленела оголившаяся трава, и уже в действительности доносил ветер из-за Дона волнующий рокот тополей.
— Скоро поломает Дон, — покашливая, сказал Кудинов.
— Да.
— Черт его знает… Пропадем, не куря. Стакан самосаду — сорок рублей керенскими.
— Ты скажи вот что, — на ходу оборачиваясь, резко спросил Григорий, — офицер этот, из черкесов, он что у тебя делает?
— Георгидзе-то? Начальником оперативного управления. Башковитый, дьявол! Это он планы разрабатывает. По стратегии нас всех засекает.
— Он постоянно в Вешках?
— Не-е-ет… Мы его прикомандировали к Черновскому полку, к обозу.
— А как же он следит за делами?
— Видишь ли, он часто наезжает. Почти кажин день.
— А что же вы его не возьмете в Вешки? — пытаясь уяснить, допрашивал Григорий.
Кудинов, все покашливая, ладонью прикрывая рот, нехотя отвечал:
— Неудобно перед казаками. Знаешь, какие они, братушки? «Вот, скажут, позасели офицерья, свою линию гнут. Опять погоны…» — и все прочее.
— Такие, как он, ишо в войске есть?
— В Казанской двое, не то трое… Ты, Гриша, не нудись особо. Я вижу, к чему ты норовишь. Нам, милок, окромя кадетов, деваться некуда. Так ведь? Али ты думаешь свою республику из десяти станиц организовать? Тут же нечего… Соединимся, с повинной головой придем к Краснову: «Не суди, мол, Петро Миколаич, трошки заблудились мы, бросимши фронт…»
— Заблудились? — переспросил Григорий.
— А то как же? — с искренним удивлением ответил Кудинов и старательно обошел лужицу.
— А у меня думка… — Григорий потемнел, насильственно улыбаясь. — А мне думается, что заблудились мы, когда на восстание пошли… Слыхал, что хоперец говорил?
Кудинов промолчал, сбоку пытливо вглядываясь в Григория.
На перекрестке, за площадью они расстались. Кудинов зашагал мимо школы, на квартиру. Григорий вернулся к штабу, знаком подозвал ординарца с лошадьми. В седле уже, медленно разбирая поводья, поправляя винтовочный погон, все еще пытался он отдать себе отчет в том непонятном чувстве неприязни и настороженности, которое испытал к обнаруженному в штабе подполковнику, и вдруг, ужаснувшись, подумал: «А что, если кадеты нарочно наоставляли у нас этих знающих офицеров, чтоб поднять нас в тылу у красных, чтоб они по-своему, по-ученому руководили нами?» — и сознание с злорадной услужливостью подсунуло догадки и доводы. Не сказал, какой части… замялся… Штабной, а штабы тут и не проходили… За каким чертом его занесло на Дударевский, в глушину такую? Ох, неспроста! Наворошили мы делов…» И домыслами обнажая» жизнь, затравленно, с тоской додумал: «Спутали нас ученые люди… Господа спутали! Стреножили жизню и нашими руками вершают свои дела. В пустяковине — и то верить никому нельзя…»
За Доном во всю рысь пустил коня. Позади поскрипывал седлом ординарец, добрый вояка и лихой казачишка с хутора Ольшанского. Таких и подбирал Григорий, чтобы шли за ним «в огонь и в воду», такими, выдержанными еще в германской войне, и окружал себя. Ординарец, в прошлом — разведчик, всю дорогу молчал, на ветру, на рыси закуривал, высекая кресалом огонь, забирая в ядреную пригоршню ком вываренного в подсолнечной золе пахучего трута. Спускаясь в хутор Токин, он посоветовал Григорию:
— Коли нету нужды поспешать, давай заночуем. Кони мореные, нехай передохнут.
Ночевали в Чукарином. В ветхой хате, построенной связью 70, было после морозного ветра по-домашнему уютно и тепло. От земляного пола солоно попахивало телячьей и козьей мочой, из печи — словно пресно-пригорелыми хлебами, выпеченными на капустных листах. Григорий нехотя отвечал на расспросы хозяйки — старой казачки, проводившей на восстание трех сыновей и старика. Говорила она басом, покровительственно подчеркивая свое превосходство в летах, и с первых же слов грубовато заявила Григорию:
— Ты хучь старшой и командер над казаками-дураками, а надо мной, старухой, не властен и в сыны мне годишься. И ты, сокол, погутарь со мной, сделай милость. А то ты все позевываешь, кубыть, не хошь разговором бабу уважить. А ты уважь! Я вон на вашу войну — лихоман ее возьми! — трех сынов выстачила да ишо деда, на грех, проводила. Ты ими командуешь, а я их, сынов-то, родила, вспоила, вскормила, в подоле носила на бахчи и огороды, что муки с ними приняла. Это тоже нелегко доставалось! И ты носом не крути, не задавайся, а гутарь со мной толком: скоро замирень выйдет?
— Скоро… Ты бы спала, мамаша!
— То-то скоро! А как оно скоро? Ты спать-то меня не укладывай, я тут хозяйка, а не ты. Мне вон ишо за козлятами-ягнятами на баз идтить. Забираем их на ночь с базу, махонькие ишо они. К пасхе-то замиритесь?