Панков чуть приподнялся над камнями, огляделся. Чара повторила его движение, насторожилась, сжалась в пружину, готовая к прыжку. Панков коротким движением руки осадил собаку:
– Сидеть! – затем добавил ворчливо, старческим смерзшимся голосом: – Твое время еще не пришло.
Собака сегодня уже выручила его один раз, если бы не она, то кто знает – может быть, ободрали бы его душманы живьем, кожу растянули на колья сушиться, либо поджарили бы, как несчастного прапорщика.
И для чего люди придумали войну? Нет бы ограничить себя охотой и тем и обойтись, с выстрелом по дикому, способного клыками пропороть человека насквозь кабану выпускать из себя дурной дух, злобу, все черное, что накопилось в организме, – и чувствовать себя после этого нормально, не полыхать огнем, не страдать от избытка перестойной желчи, перелившей где-то внутри через край, но нет, человек затевает охоту на человека.
Начинают люди с малого – с царапины, с синяка под глазом, с дырки в боку либо в пузе, с красной вьюшки, густой, текущей из носа, а заканчивают большим. Вон сколько охотников валяется среди камней, уже присыпанных снегом, и перестали люди быть похожи на людей – те же камни. Душман, что стонал в голос – стоны его были схожи с криками, – забылся, голос его сделался глухим, от потери крови он обессилел. А ведь предназначен человек был совсем для другого – для радости, для песни, для того, чтобы печь лепешки либо работать на земле. Но нет – взялся дурак за автомат.
И ведь кто-то подбил его на это, кто-то сунул в руки автомат. Вот теперь и расплачивайся, Тюбетейкин, за участие в охоте на людей.
Отряд Бобровского слышал стрельбу, раздающуюся за спиной – задавленную расстоянием, частую, похожую на треск рвущейся крепкой материи. Бобровский, шагавший в конце цепочки, замыкающим, остановился, повернул в сторону стрельбы тяжелое мрачное лицо, сплюнул под ноги:
– Во, бля! Жалко, меня там нет! Я бы показал душкам, чем галоши надо клеить! – Бобровский зло рубанул рукой воздух. Увидев, что из цепочки выдвинулась и тоже остановилась Юлия, рявкнул железным командирским басом: – Не отставать!
– Так стреляют же!
– Ну и что? Стреляют и стреляют. Не бабье это дело… Раз стреляют – значит, так надо.
Очень он вежлив был, старший лейтенант Бобровский, внутри у него все сжималось, холодело от сострадания к тем, кто остался прикрывать их в каменной теснине, – лучше, много лучше самому быть там, в огне, в вареве, посреди стрельбы, чем слушать эту стрельбу со стороны.
Юлия, обидевшись, отвернулась от Бобровского, широко зашагала следом за цепочкой, быстро растворившейся в густом липком снегу. Бобровский посмотрел на ее спину, перевел взгляд на ноги, поиграл желваками и, поддернув автомат на плече, также двинулся в снег, в холод, совершенно не зная, что с ним будет сегодня, завтра, послезавтра, через неделю, через месяц.
А вообще, на нем и его людях лежала печать смерти – Бобровскому надлежало навсегда лечь на этой земле, либо, подобно Взрывпакету, прибыть домой в роскошном «черном тюльпане», в металлическом «бушлате», – да и то, если тело его смогут отбить у душманов, – ведь, например, совершенно неведомо, смогут они отбить тело Назарьина или нет.
Сколько их таких, хороших и славных ребят, гниет в здешних камнях, сколько растаскано, съедено зверьем, склевано птицами, – не счесть. Одним – цинковый «бушлат» и пули, застрявшие в кишках, в ногах и в голове, другим – звезды на грудь, звезды на погоны, лампасы на штаны: каждому свое, словом…
Мысли Бобровского были мрачны, холодны, злы, душа болела, не давала покоя.
Вторую атаку душманы начали так же, как и первую, – лавой выкатились из-за скалы и пошли на пулеметы. Панков удивился – что, разве у правоверных толкового командира нет? Выходило, что не было.
Он выругался.
– С ума люди сошли! Словно бы травы своей, марихуаны, наелись. Сучье, куда вы лезете? И чем занимаетесь? Шли бы лучше к себе домой, в кишлаки, в колхозы, землю пахать, овец выращивать, хлопок убирать!
Но, с другой стороны, иного пути у душманов действительно не было, только этот, через каменную теснину.
Оба пулемета заработали почти одновременно – подпустили вал душманов поближе и ударили. Панков поморщился от боли, словно бы пули хлестали по нему самому, выколачивали из тела последнее, что в нем имелось, – душу.
А с другой стороны, у этой второй атаки, вполне возможно, была и вторая цель: отвлечь внимание десантника, сидящего наверху, и под шум стрельбы убрать его. А потом, уже сверху, поодиночке, перещелкать всех, кто мешает душманам идти дальше.
Панков как в воду глядел, только изменить ничего уже не мог, и подсобить сержанту Карасеву, подстраховать его, тоже не мог.