– Может быть, – Панков не стал возражать Бобровскому, как не стал с ним и соглашаться. – Все может быть.
– Я предлагаю малость поспать на заставе, а часа в четыре ночи выдвинуться в окопы.
– Нет, Бобровский, в окопы выдвинемся, как только стемнеет, и спать будем там.
– Ты с ума сошел! Это же смерти подобно. Все легкие, всю утробу свою оставим в мокрых спальниках.
– Ночевать будем там!
– Ты, капитан, либо больно умный, либо больно хитрый!
– В четыре часа здесь уже камни могут плавиться, – упрямо гнул свое Панков, – тут такое будет твориться…
– Не пугай! Я – пуганый!
– В этом я не сомневаюсь.
– Ну давай, хотя бы до трех поспим. У солдат сил будет больше.
– Как только стемнеет – уходим наверх в окопы, – упрямо проговорил Панков. Он чувствовал то, чего не чувствовал Бобровский.
У Бобровского главное ведь что – свалиться внезапно на душманов, подмять их, раскатать в блин, нашуметь, настреляться вдоволь – во всяком случае столько, сколько позволит запас патронов, всколыхнуть землю и исчезнуть, а у Панкова главным было другое – он слушал тишь, сторожил границу, был неприметным и стрелял лишь тогда, когда его к этому вынуждали.
– Ну ты и га-ад! – протянул Бобровский.
– Сегодня душки из кишлака разведчика к нам присылали, – Панков даже не обратил внимания на резкость Бобровского, он специально не услышал старшего лейтенанта и вообще старался слышать только то, что ему было нужно, – сопливого, правда, но зоркого, как ворона, с цепкими глазами.
– А ты привечай тут всяких!
– И не хотел бы, да приходится. В общем, был лазутчик… Этот факт тоже намотай себе на ус, когда решишь окончательно остаться на заставе вместо того, чтобы забраться в окоп.
До самой темноты по каменному пятаку, занимаемому заставой, праздно шатались солдаты, из окон канцелярии доносилась музыка, из казармы – тихая песня под гитарный звон, из тонкого шпенька трубы, украшавшей баньку, словно перископ подводную лодку, струился высокий светящийся дым, тихо уплывал в небо, растворялся далеко-далеко – он был хорошо виден и с афганского берега и из кишлака.
А потом на горы опустилась ночь – маслянисто-черная, недобрая, с крупными серыми звездами. По весне звезды в здешних горах всегда бывают серыми, а вот наступят жаркие дни в конце мая, в июне с июлем, звезды сделаются зелеными, искристыми, нарядными, словно иллюминация на Рождество, опустятся совсем низко, будут цепляться буквально за макушки хребтов, и все здесь сделается совершенно иным, преобразится неузнаваемо.
Уже в ночи саперы заминировали дорогу в кишлак – поставили двенадцать боевых мин. Панков сам проверил их расстановку, потом с досадою потер колючую от выросшей за день щетины щеку, сказал Бобровскому:
– Одну полезную вещь мы с тобою не сделали – в кишлак не сходили. А надо было бы там появиться, к бабаю Закиру заглянуть…
– Чтобы через час бабай Закир лежал где-нибудь в канаве с перерезанным горлом.
– Да я бы повидался так, что ни одна собака не узнала бы. И ты, Бобровский, прикрыл бы меня.
– Здешние кишлаки – дырявые, секретов не хранят: все видно, все слышно, все простреливается.
– И так это, Бобровский, и не так. А с другой стороны, и без того все понятно: как только начнется заваруха и на нас попрут из-за Пянджа, то тут же попрут и из кишлака. Единственное что – не будем знать, сколько душманов подгреблось к кишлаку.
Панков организовал шесть засад – три поставил слева от заставы, откуда должна была повалить основная масса моджахедов из Афганистана, две справа, где тропки были поуже, скальные скосы – покруче, а камни – скользкие и опасные, одну засаду сделал на дороге, ведущей в кишлак, на обходных тропках, которыми пользовались не только жители, но и пограничники, поставили мины.
В окопы – их Панков все никак не мог назвать «опорными пунктами», не мог привыкнуть просто, – перетаскали почти все ящики с патронами, оставив на заставе совсем немного, тщательно укрыли эту заначку, забрали с собою все гранаты.
– Ну вот, кажись, и финита, – сказал Панков Бобровскому, – финита ля комедия… Не ругай меня за то, что не дал поспать на заставе. Там оставаться опасно. Поверь мне, у меня все-таки шкура резаная-перерезаная, вся в отметинах, и каждая отметина сегодня скулит, словно ревматизм у бабки, дым и стрельбу предсказывает. Если утром не увидимся, значит, всё, – Панков помотал в воздухе рукой, – значит, там увидимся, где звезды, – он поднял голову, посмотрел на небо.
– А ты моим напиши, если со мною случится, в Ригу. Адрес я тебе сейчас нарисую. И на меня, капитан, тоже не обижайся: это у меня характер такой ругательный, покою не дает, а так я человек смирный. – Бобровский потянулся к Панкову, чтобы обняться.
– Да уж, смирный… Когда спишь зубами к стенке, с палкой можно пройти мимо.
Бобровский засмеялся.
– Жаль все-таки, что не удалось похрапеть на заставе.
– Не жалей об этом. Живы будем – похрапим.