От восьмидесятых — второй то бишь их половины — у Вадима осталось ощущение нестерпимой пошлятины: визгливой, подлой, агрессивно навязывающей себя, канифолящей мозги до полной невменяемости. Одновременно уперто-истеричной, хрипло-горластой, не допускающей сомнений в собственной правоте — и приторно-фальшивой, нагло-прохиндейской, с какой разводят лоха на улице. Все, что тогда происходило — а происходило невероятно много, оглушая дикой и неотвязной звуковой мешаниной, — роднили именно глупость, пошлость и надрыв. Так что педерастическое мяуканье какого-нибудь «Сладкого (или „Ласкового“?) мая» совершенно логично слиплось в Вадимовой памяти в один ослизлый ком с запредельными по смеси апломба, банальности и хамского вранья речами-статьями перестроечных либералов (впрочем, противники их стоили), а уголовно-фарцовая стилистика «второго нэпа», позднесоветского «кооперативного» капитализма — с косноязычно-пафосными, дебильно-пламенными гимнами «русских рокеров», всех этих шевчуков, кинчевых и борзыкиных…
Недаром все сейчас так редко и неохотно вспоминают то время лихорадочного мародерства, завораживающе открытых и наглых национально-политических предательств, лютого цинизма, выдаваемого за высшую степень идейного бескорыстия; и ведь еще стократ позорней, чем расчетливая «залепуха» воровавшего и подставлявшего меньшинства, была истерическая самоубийственная готовность миллионов обворовываемых и разводимых покупаться на этот лохотрон. Происходящее казалось (не только задним числом — Вадим, слава богу, никогда не имел «демократских» иллюзий), да и было массовым помешательством, коллективным галлюцинозом, вызванным отравлением организма подыхающей страны продуктами собственного распада…
Даже девяностые не вызывали в Вадиме столь едкой ненависти — хотя, конечно, были много хуже: в том смысле, что вовсе уже не давали шанса на выживание чему-то осмысленному и порядочному. Но в них по крайней мере была дарвинская честность. Однозначность голого скелета с ощеренным черепом. Не визгливый базар с наперсточниками, каталами и лохотронщиками — а глухая чаща бандюг с кистенями, не скрывающих намерений, в принципе не знающих управы и редко оставляющих жертву в живых.
Если восьмидесятые были агонией советской цивилизации — в девяностых она наконец померла совсем. И гигантский труп, грызясь меж собой, пошли растаскивать и жрать некрофаги всех видов; под гиенье тявканье, чавканье и урчание «олигархической» приватизации в гниющих тканях бурно плодились бактерии-сапрофиты: кислотная молодежь, глянцевая журналистика, кофейно-озабоченные яппи; ну и пахло от всего этого соответствующе…
Нельзя, разумеется, сказать, что с тех пор ничего не изменилось — изменилось многое и вроде бы в лучшую сторону. На развалинах, ошметках и огрызках появились вновь приметы цивилизации, стабильности и зажиточности; в пику прежнему тотальному релятивизму проклюнулись новые лояльность и патриотизм; даже изящные искусства расцвели понемногу… При всем при том именно нынешние времена вызывали у Вадима самые странные — а если быть совсем честным перед собой, то самые жутенькие ощущения. Тем более неприятные, что не был очевиден их источник.
Что тебе не так? — даже злился он иногда на себя (когда слишком уж задумывался обо всем этом). Чего тебе еще надо? Плохо живешь, московский сисадмин? Бедно?.. Или вокруг бедствуют? Тоже вроде нет — наоборот вроде…
Тем не менее ощущение какого-то масштабного и чреватого подвоха не проходило — и чем успешнее Вадим изгонял его из сознания, тем крепче, вполне по старику Зигмунду, оно зацеплялось в подсознании, делаясь источником подспудного предчувствия некоего большого шваха: так у авторов хороших ужастиков зрительские нервы наматывает вовсе не количество и отвратность наседающих на героя монстров, а раз за разом обманываемое и тем самым подстегиваемое ожидание Ужаса. Вот герой приезжает в милый провинциальный городок, весь из себя идиллический, и аборигены так радушны, и газончики столь ухожены, что никакого уже не остается сомнения: эдакий леденцово-карамельный фасад может прикрывать только ход в преисподнюю…
Вадим никогда не числил себя в параноиках и видел, что донимают эти ощущения не только его, — более того, он видел, что отнюдь не одинок и в постоянных попытках от них избавиться, и в безуспешности тех попыток. О подобном так или иначе проговаривались все его знакомые, с кем вообще еще можно было вести осмысленные разговоры, — а то, что таковых становилось все меньше, прямо работало на предчувствие облома. Тоже ведь один из хоррорных штампов: герой замечает, что теряет контакт с окружающими, что их незаметно подменяют, что они, несмотря на внешность, на самом деле уже не люди…