Андозерский сказал это очень горячо и с видимым удовольствием.
— Но, однако, зачем же усиливать? — удивился Ло-гин.
— А затем: не жалуйся!
— Ай да Соломоны! Ну, еще что натворили?
— А еще, дружище, засудили мальчишку. Пожалей, брат, ты к мальчишкам жалостлив.
— Это какого же мальчишку?
— А вот тот, Кувалдин, что в огороде Мотовилова попалcя. Его тоже волостной суд присудил к десяти ударам, а он тоже жаловаться. Ну, мы ему и накинули еще пятачек.
— Да ведь вы знаете, что он попался случайно в шалости, которая здесь в обычае.
— А кусаться зачем? Да и обычай скверный.
— Да ведь мальчика вы не могли присудить более, как к половинному наказанию? Выходит, вы закон нарушили.
— Нарушили? Ну, это буква закона, а мы… Мы, брат, новое наслоение магистратуры. Мы без сантиментов.
— Несимпатичное наслоение, что и говорить!
— Несимпатичное! А вам бы по головке гладить всякого шельмеца! Нет, брат, на наших плечах лежит важная задача: подтянуть и упорядочить. Миндальничать нечего: им дай палец, они и руку отхватят. Особенно теперь это необходимо в наших местах: брожение в народе, — того гляди, холерный бунт нам преподнесут. И так черт знает какие слухи ходят.
— Что ж, сознание законности хотите водворить в населении?
— Конечно! Давно пора. В наших селах ведь просто жить нельзя: потеряно всякое уважение к властям, к дворянству, к праву собственности, к закону.
— Постой, брат, как же это вы сумеете вбить в народ сознание законности, когда сами закон нарушаете?
— Мужика надо приучить к повиновению, к дисциплине. Мы, дворяне, — его естественные опекуны.
— Скажи, а что же, ваш товарищ прокурора заявил протест?
— Ас чего ему заявлять протест?
— Да ведь незаконно!
— Ну, пусть сам мальчишка жалобу принесет губернскому присутствию. Да не посмеет мальчишка, — побоится, как бы еще не прибавили.
Андозерский захохотал.
— И неужели так-таки никто из вас и не спорил? Неужели среди вас не нашлось ни одного порядочного человека?
Андозерский опять захохотал, весело и беззаботно.
— Нашелся, брат, один такой же, как ты, идеалист, кисельная душа, Уклюжев, молоденький земский начальник, — вздумал распинаться за мальчишку. Умора! Так разжалобился над сорванцом, сам чуть не плачет! Ну, мы его пристыдили. Заплачь, говорим. Ну, он сконфузился, на попятный двор, мямлит: да я, говорит, вообще. Так мы его оконфузили, что потом ему пришлось оправдываться: это, говорит, потому, что я до суда клюкнул малость. Врет, конечно: ни в одном глазу.
— Один только нашелся, да и тот-тряпка! — презрительно сказал Логин.
Андозерский весело хохотал. Продолжал рассказывать:
— Умора! Вышли мы из совещательной комнаты, прочел Дубицкий решение, мальчишка как всплачется, — повалился в ноги: "Отцы родные, благодетели!" И ведь по роже видно, что мерзавец мальчишка: хорошенько его надо выжарить!
— Как все это у вас грубо, дико, по-татарски! Живодеры вы этакие! — сказал Логин с отвращением.
Противно было смотреть на улыбающееся лицо Андозерского и хотелось говорить что-нибудь дерзкое, оскорбить, озлить его. И Андозерский, в самом деле, озлобился, надулся.
— Да ты что так заступаешься за мальчишку? Ты его видел?
— Видел.
— Ну то-то, ведь не красавец, — твой Ленька куда смазливее. Нечего тебе на стену лезть.
Лицо Логина побагровело, и он почувствовал то особое замирание в груди, которое помнят люди, грубо и несправедливо оскорбленные.
— Послушай, Анатолий Петрович, — сказал он, — ты уже не первый раз говоришь мне такое, что я вынужден тебя просить: сделай милость, скажи ясно, что хочешь сказать.
Логин чувствовал, что слишком волнуется, и упрекал себя за это, но не мог сдержать волнения.
— Что хочу сказать? — со злобною усмешкою переспросил Андозерский. — Надо полагать, не больше того, что все говорят.
— А именно? — сурово, металлическим звуком спросил Логин.
— Видишь ли, много глупостей болтают. Общество, мол, предлог для противоправительственной пропаганды. Болтают, что гимназистов ты собираешь, чтоб им идеи вредные внушать. Заговор какой-то, говорят, ты устраиваешь, воздушные шары какие-то к тебе полетят. Развратничаешь, говорят, с мальчишками.
— Грязно, грязно это!
— А у нас то и любят, дружище. Грязно, вишь, тебе! А для нас пикантно, — у нас такими штуками барышни захлебываются. Послушал бы ты, как об этом Клавдия разговаривает, — с упоением.
— Да, помню я, как ты перед Клавдией) прохаживался на мой счет.
— Ну, уж это ты… Я за тебя везде распинаюсь.
— Совершенно напрасно.
— Чудак, не могу же я слушать клеветы и не возражать. Но мне не верят, — послушают, пожмут плечами, да при своем и остаются. Сам должен знать, что за остолопы в нашем богоспасаемом граде водятся. Их хлебом не корми, а гадость расскажи. Что им и делать? Разговоры о пустяках, читают только сальные романы, — праздность, скука, духовных интересов никакейших. А ты сам даешь повод, — неосторожен, дразнишь гусей, — и в ус себе не дуешь.
— Вот что!