СТЕФЕНСОН. Приведу другой пример, не такой расхожий: изобретение паровой машины (Англия, 1765). И здесь речь не идет просто о гениальной находке: это открытие изменило мир. За данным изобретением последовала промышленная революция, неисчислимые последствия которой сказались не только в повседневном обиходе, но прежде всего в экономической и социальной географии мира: карта, обозначавшая пути движения денежных средств и границу между богатыми и бедными, устарела в тот самый день, когда заработал первый ткацкий станок на паровой тяге: все изменилось, да таким радикальным и насильственным способом, что львиную долю леденящих душу кровавых конфликтов двадцатого столетия можно возвести к первому скрипу этого на первый взгляд безобидного механизма. Правда, впечатляет?
Но и здесь то же самое: волна вроде бы захлестнула человечество с головой, но потом отхлынула, и если сейчас мы ищем развилку, направившую нас на другой путь, изменившую наше самосознание, мы вспоминаем не паровоз Стефенсона и даже не глухое отчаяние первых английских фабрик. Нет: мы вспоминаем Гуманизм, вспоминаем Просвещение. Подлинные революции в умах, связанные с технологическим прогрессом лишь постольку-поскольку. Теперь, по прошествии веков, можно видеть, что именно они выполняли роль смазки в мировом механизме, пока не заработала гидравлическая система, способная сдвинуть с места колоссальные слои – многотонные идеологические пласты, – задавшись целью изменить абрис человеческих чувств, взрыть внешнюю оболочку планеты под названием «человек». То были не просто прекрасные ходы: то была новая игра.
Фактически, немного упрощая, мы можем сказать, что многие революции изменяют мир, и часто это технологические революции; но таких, которые изменяют людей, причем радикально, немного: их, наверное, следует называть ДУХОВНЫМИ РЕВОЛЮЦИЯМИ. Любопытно, что мы, повинуясь наитию, ПОМЕЩАЕМ НАШУ РЕВОЛЮЦИЮ, РЕВОЛЮЦИЮ ЦИФРОВУЮ, ВО ВТОРОЙ РАЗРЯД, СРЕДИ РЕВОЛЮЦИЙ ДУХОВНЫХ. Хотя она со всей очевидностью предстает перед нами как революция технологическая, мы приписываем ей размах, каким обычно технологические революции не обладают: признаем за ней способность породить новое понимание человечества. Вот почему мы так на нее реагируем, вот откуда берутся наши страхи. Мы не ограничиваемся тем, что предвидим опасности, связанные с любой технологической революцией: многие лишатся работы, произойдет несправедливое перераспределение благ, целые культуры исчезнут, пострадает планета Земля, закроются старые молочные лавки, и т. д., и т. п. Мы, конечно, перечисляем все эти бедствия, но, как выше указывалось, в какой-то момент наши страхи становятся шире, распространяются на моральную, духовную, даже генетическую природу человека: нас приводит в ужас радикальная мутация, явление нового человека, нечаянно порожденного неодолимым и неотразимым техническим изобретением. Мы прозреваем в малой революции, технологической, приход революции большего масштаба, самым откровенным образом происходящей в умах.
Это – решающий момент. Он требует особого внимания: пожалуйста, переведите сотовый в спящий режим, шикните на ребенка, чтобы он умолк, ведь я собираюсь представить перед вами историю того, как переменились ваши вкусы.
Это движение мысли мы должны запечатлеть в образе – потом вглядеться в него хорошенько и спросить себя: какого черта, зачем мы все это делаем? Придаем ли слишком важное значение тому, что изобретаем? Приписываем ли простому прорыву в области технологии то, что никак с ним не может быть связано? Может, мы просто поддались панике? И все это – явное недоразумение, плод наших собственных страхов?
Это не исключено, но я бы не стал утверждать.
Я убежден, напротив, в том, что блистательно верна наша догадка: меняется не что-то в отдельности, но всё вместе. Что-то вроде чудесного инстинкта, присущего животным, заставляет нас признать, что происходящая на наших глазах мутация не остановится на том, чтобы выбрать ресторан, где лучше поужинать. Пусть вслепую, но мы отчетливо сознаем это.
И что теперь?