— Ваш муж удивительно всегда находчив, — заметил Островский, обращаясь к Вареньке. — А жалко вам Тамарина? — спросил он ее.
Вопрос был неожидан, но Варенька не смешалась.
— Очень! — сказала она.
— Так уговорите его по крайней мере поскорее возвратиться.
— А вы пробовали?
— Я советовал ему вовсе не уезжать, да он не слушается.
— В таком случае я не берусь, — сказала Варенька, — я знаю, что ваши убеждения всегда были сильны над Сергеем Петровичем.
Варенька намекала на мой отъезд из деревни; она хотела казаться равнодушной и была холодна.
Я не был ни скучен, ни весел. По какому-то странному и непонятному для меня явлению, мое сердце ничего не чувствовало: оно как будто замерло; я не умел себе этого объяснить, но был очень доволен собой.
Подали вино. Варенька пожелала мне доброго пути, дотронулась своим бокалом до моего и омочила в него розовые губы; я поблагодарил ее, попросил засвидетельствовать мое почтение Мавре Савишне, пожелал много удовольствий и затем поцеловал ее руку. И это прикосновение было холодно, как прикосновение наших бокалов!
Потом я пожал руку Володе, трижды облобызался с Иваном Васильичем, поклонился и вышел. И вот наше прощание!
Федор Федорыч и Островский проводили меня до заставы. Тут мы остановились, чтобы проститься.
— Варенька или очень любит вас, или более чем равнодушна к вам, — сказал Федор Федорыч.
— Почему вы это думаете? — спросил я.
— Оттого, что она не допустила себе выказать того мягкого и отчасти нежного расположения, которое всегда бывает у женщины при прощании с хорошим знакомым: она скрывала что-то.
— А я так сделал другое замечание, — сказал я, — что вы принимаете в Вареньке большое участие.
— Вы ошиблись, — отвечал Федор Федорыч, — вот видите ли, почему: я очень люблю смотреть на людей, как на актеров, которые разыгрывают свои роли очень натурально, нисколько не подозревая, что они мне этим доставляют большое удовольствие. Я выбираю из них тех, которые занимательнее, а остальным плачу полным невниманием. С этой точки зрения вы много интересовали меня. Вы были очень эффектны своей холодной безэффектностью в драме, в которой грустная роль выпала Вареньке.
— Чего ж лучше? — прервал я. — Теперь, когда я схожу со сцены, явитесь на ней тем неузнанным утешителем, который говорит: «Бедная Амалия! Ты несчастна, но это сердце наградит твою добродетель».
— Нет! — сказал Федор Федорыч. — Я слишком ленив, чтобы брать на себя какие-нибудь роли, и предпочитаю остаться зрителем.
— Что ни говорите, — сказал Островский, — а я завидую Тамарину.
— А мое мнение, господа, то, что смешно стоять в поле и толковать о подобных пустяках. До свидания! — сказал я, подавая им руку.
— И до скорого? — спросили они.
— Не знаю! Но у меня есть предрассудок никогда не говорить «прощайте!». Это слово исключает мысль о свидании, а мы, может, еще и столкнемся где-нибудь.
Мы пожали друг другу руки и разошлись по экипажам.
Когда лошади готовы были тронуться, я привстал в тарантасе.
— Федор Федорыч! — сказал я. — Если увидите Марион, поцелуйте от меня ее руку.
Он кивнул мне головой, и мы поехали в противоположные стороны…
И вот, через десятки лет, я опять сижу в том деревянном доме, в той комнате, из которых когда-то, давно, давно, полуребенком, я выехал в далекий город по незнакомой дороге. Много золотой мечты было в моей детской голове тогда; много горячих слез было пролито надо мной! И я плакал, и мне было грустно, а что-то звало, что-то манило меня… и я уехал… Прошли годы, я возвратился. Мечты мои я растерял где то на дороге. Многие из тех, которые горячо плакали над отъезжающим полуребенком, давно вышли навстречу и ждали меня, и первые встретили они меня у самого въезда на сельском кладбище! И низко поклонилась праху их та голова, в которой бы разве только сердце их могло узнать детские черты.
И вот я на родине!
Уединение ли от общества, или то небо, которое привыкло видеть мой ясный, не испорченный светом взгляд, просветлило его, только на многое из моего уединения смотрю я, как не смотрел доныне. Отсюда я вижу ясно и мою встречу с Варенькой. Или я вышел поздно на ее дорогу, или она рано на мою, но мы не могли идти вместе. Мое сердце было слишком обношено, чтобы забиться при первой встрече; оно почувствовало ее тогда, когда Варенькино болезненно о него разбилось. Но не без влияния на него был этот детский удар: кора холодности, которая лежала на нем, не распалась, но была пробита, и сквозь нее проскользнуло много новых чувств, и больно потрясли они обнаженные фибры! Но сельский воздух, говорят, живителен!