Гегель считал, что метафоры и сравнения перегружают драму, мешают действовать герою, отвлекают тем самым от ситуации данного положения. Он говорит: «Правда, образы и сравнения у Шекспира и в самом деле часто неуклюжи и слишком нагромождены»[67] . Но, нагружая человека, они подымают его над жизнью, не отрывая его от того, что понятно сердцу.
У Толстого в «Хаджи-Мурате» описано, как гуляет Маша, жена коменданта крепости, и рядом с ней идет влюбленный в нее молодой проигравшийся офицер Бутлер.
За ними – луна, и они обведены сиянием луны, чертою сияния. Вероятно, такое обтекание светом возможно, во всяком случае я верю Толстому. Но вот это выделение героя, подчеркивание его прекрасности – реальность; необходимый для определения человеческих качеств сигнал высокого.
У новеллиста брат Джульетты напал на Ромео. Ромео не хотел с ним сражаться. Он только защищался, пользуясь тем, что на нем была надета кольчуга с нарукавниками. Тибальт погиб случайно.
У Шекспира Тибальт напал на Меркуцио и убил его. Меркуцио впоследствии Пушкин любил в этой трагедии больше всех остальных.
Он говорил, что это дух Возрождения – веселый, жизнерадостный, великодушно легкомысленный человек.
Ромео принужден долгом сражаться с братом любимой: он ничем не защищен, он поставлен в необходимость убить человека, зная, что это навсегда лишит его Джульетты.
Что касается истории, происходящей в последних частях драмы, – сон Джульетты, принятый за смерть, и вся сцена с живыми людьми, находящимися в гробах, – то вся эта история чрезвычайно традиционна. Мнимый мертвец, положенный в гроб и оживающий, – обычный ход – мотив в итальянской новелле. В Дне втором «Декамерона» об этом говорится в восьмой новелле, герой которой Феронда, «отведав некоего порошка, похоронен за мертвого». Об этом же говорится в десятой новелле Дня четвертого, в первой новелле Дня девятого и четвертой новелле Дня десятого.
Мотив наиболее ярко использован тогда, когда мнимый мертвец положен в гроб и потом освобождается, как бы воскрешается любимым, – такова последняя упомянутая мною новелла.
Старые модели, старые структуры как бы переворачивались в вещах Шекспира. Толстой, великий критик шекспировских построений, правильно упрекал Шекспира в том, что его трагедии отличаются от новеллистических источников нелогичностью. Это так: трагедии противоречивы, и противоречия созданы автором – Шекспиром.
Но и действия героев Достоевского противоречивы, и это подчеркивал тот же Толстой.
Толстой считал, что очень нелогично и странно ведет себя король Лир. Он отдал свое государство дочерям, отдал им корону. Правда, он отдал только герцогскую корону, а какую-то часть власти и группу рыцарей он оставил при себе. Лир хотел продолжать царствовать, отдав опору царствования. Он думал, что свойство царствования присуще ему, как птице присущи перья. Он на самом деле был королем с головы до ног. Но, отдав силу, он отдал и власть. Его изгнали из его дома. Он ушел в бурю, говорил красноречиво, с ним спорил его шут – все это чуждо Толстому. У него другая поэтика, и он меньше нас может оценить другую поэтику, потому что его собственная поэтика создана им самим. Для шекспировского Лира пришло время, он устал от мира. Он хотел отдать свое положение кому-то, он не хотел принимать участие в неправде мира. Лир хотел себя выделить. Я расскажу то, о чем говорил Михоэлс, пересматривая толстовские разборы шекспировских трагедий.
Сам Михоэлс играл короля Лира. Он много читал, долго готовился к роли.
Прочитал он статью Толстого о Шекспире. Возражения Толстого показались ему убедительными.
Но потом он сказал: но ведь и сам Толстой раздал свои имения, отдал все своим детям и потом поздней осенью бежал. Правда, он погиб не в степи, а на станции, но он скитался – невозможное оказалось возможным.
Великие конфликты иногда в рисунке своем как бы превосходят реальность; но они реальны.
Только они не со всеми случаются, но искусство подымает наше сердце до трагедии.
Оно вызывает в нас те чувства, которые нам как бы не нужны. Оно делает человека достойным его сущности.
Юрий Тынянов
Город нашей юности
Петербург еще не был Петроградом.
Еще трамваи не доходили до взморья.
Невский был вымощен торцами и кончался не площадью Восстания, а Знаменской площадью.
На площади стоял на широкой плите битюг, у которого как будто болели почки: так он отставил задние ноги.
Передними ногами тяжелый конь упирался в гранит; голова его наклонена, словно он уперся в неспешном ходу лбом в стену.
На битюге сидел плосколицый, плоскобородый, кособрюхий царь в плоской барашковой шапке.
Памятник поставили в знак того, что с этого места начинается дорога на Тихий океан: обозначал же он то, что на этом месте дорога царской России кончается. Династия уже отпраздновала не свое, условное, трехсотлетие.
Сделан памятник, не без иронии, Паоло Трубецким.