В возрасте от двадцати до тридцати лет он чаще всего отождествлял себя с Гамлетом. Странным образом стремительно взрослеющий принц Датский (Бридженс был уверен, что за несколько недель сценического времени юноша Гамлет к пятому акту чудом превращается в зрелого мужчину по меньшей мере тридцати с лишним лет) колебался в нерешительности между словом и делом, между мотивом и действием, скованный такой глубокой и неумолимой рефлексией, которая заставляла его размышлять обо всем, даже о самой мысли. Молодой Бридженс был жертвой такой же рефлексии и, подобно Гамлету, часто задавался самым существенным из всех вопросов: быть или не быть? Тогдашний наставник Бридженса, элегантный профессор, изгнанный из Оксфорда, и первый откровенный содомит, которого молодой человек встретил в жизни, презрительно объяснял, что знаменитый монолог никоим образом не является размышлением о возможности самоубийства, но Бридженс знал лучше. Слова «так трусами нас делает стыдливость» были обращены прямо к душе юноши Джона Бридженса, глубоко неудовлетворенного своей жизнью, несчастного из-за своих противоестественных наклонностей, несчастного из-за необходимости притворяться не тем, кем он является на самом деле, несчастного в своем притворстве и несчастного в своей искренности, и в первую очередь несчастного из-за того, что он в силах лишь думать о смерти, ибо страх, что способность мыслить — «видеть сны, быть может» — сохранится и за гробом, удерживал его даже от быстрого, решительного, хладнокровного самоубийства.
К счастью, в молодости, когда он еще не стал самим собой, Джона Бридженса удерживали от самоубийства еще две вещи помимо нерешительности: книги и иронический склад ума.
В зрелые годы Бридженс чаще всего отождествлял себя с Одиссеем. Основанием для сравнения несостоявшегося ученого, превратившегося в скромного стюарда, с данным литературным героем служили не столько странствия по миру, сколько гомеровский эпитет, характеризующий утомленного бесконечными скитаниями путешественника, — греческое слово, переводящееся как «хитроумный» или «лукавый», которое современники применяли для обозначения отличительной особенности Одиссея (а иные — например, Ахилл — употребляли в оскорбительном смысле). Бридженс использовал свое хитроумие не для манипуляции другими людьми, а скорее на манер одного из кожано-деревянных или великолепных железных щитов, какими гомеровские герои прикрывались от направленных в них смертоносных пик и копий.
Он использовал свое хитроумие, чтобы стать и оставаться невидимым.
Однажды, много лет назад, во время пятилетнего плавания «Бигля», где он познакомился с Гарри Пегларом, Бридженс упомянул о данной аналогии с Одиссеем — высказав мнение, что все люди в подобном путешествии в той или иной степени являются современными Улиссами, — в разговоре с находившимся на борту естествоиспытателем (они двое часто играли в шахматы в крохотной каюте мистера Дарвина), и молодой орнитолог с печальными глазами и острым умом проницательно посмотрел на стюарда и промолвил: «Но почему-то я сомневаюсь, что дома вас ждет Пенелопа, мистер Бридженс».
После этого вестовой стал еще осмотрительнее. Он понял — как понял Одиссей после многолетних странствий, — что хитростью в этом мире ничего не достичь и что гордыня всегда карается богами.
С недавних пор Джон Бридженс полагал, что литературный герой, с которым у него больше всего общего — мировоззрение, мысли, чувства, воспоминания, будущее, печаль, — это король Лир.
И подошло время последнего акта.
Они задержались на два дня у устья реки, впадавшей в безымянный пролив к югу от Кинг-Уильяма, который на деле оказался не полуостровом, а островом. В конце июля река здесь текла вольным потоком, и они смогли наполнить водой все бочонки, но никто ни разу не увидел и не поймал ни одной рыбы. Никакие животные, похоже, не приходили сюда на водопой — даже песцы. Самым большим достоинством данного места стоянки являлось то, что незначительное углубление речной долины здесь отчасти защищало от сильного ветра и позволяло людям сохранять относительное спокойствие во время гроз, бушевавших каждую ночь.
Оба утра мужчины — с надеждой и мольбой к небесам — расстилали на камнях палатки, спальные мешки и всю одежду, без которой могли обойтись, чтобы они высохли на солнце. Солнце, разумеется, больше не показывалось. Несколько раз моросил дождь. За последние полтора месяца они видели чистое голубое небо лишь однажды — в свой последний день плавания в лодках, — и в последующие несколько дней большинству мужчин пришлось обратиться к доктору Гудсеру по поводу солнечных ожогов.