Несколько долгих минут лейтенант Ирвинг неподвижно стоял на месте, прислушиваясь, но не слыша скрипа и треска корабля. Вой ветра звучал подобием отдаленной погребальной песни.
Если он доложит об этом капитану Крозье, будет трибунал. Мэнсон, игравший в экспедиции роль деревенского дурачка, пользовался расположением товарищей по команде, как бы они ни насмехались над ним из-за его боязни привидений и гоблинов. Он выполнял тяжелую работу за троих. Хикки никому из офицерского состава не нравился, но матросы уважали пронырливого малого за способность добывать для друзей дополнительные порции табака и рома или нужные предметы одежды.
Крозье не повесит ни одного, ни другого, подумал Джон Ирвинг, но в последнее время капитан находится в прескверном настроении и может применить весьма суровые меры. Все на судне знали, что всего несколько недель назад он пригрозил запереть Мэнсона в мертвецкой, вместе с полуобглоданным крысами трупом его друга Уокера, если здоровенный идиот еще когда-нибудь откажется таскать мешки с углем в трюм. Никто не удивится, коли теперь он выполнит свою угрозу.
С другой стороны, подумал лейтенант, что он сейчас видел, собственно говоря? Какие показания он мог бы дать, положив руку на Библию, перед следственной комиссией, соберись таковая на самом деле? Он не видел никакого противоестественного акта. Он не застал двух содомитов непосредственно в момент совокупления или… в любой другой противоестественной позе. Ирвинг слышал тяжелое пыхтенье, судорожные вздохи и испуганный шепот, раздавшийся при его приближении, а потом увидел двух мужчин, торопливо подтягивающих штаны и заправляющих рубахи.
В обычных обстоятельствах этого было бы достаточно, чтобы одного из них или обоих вздернули. Но здесь, во льдах, когда впереди у них еще месяцы или годы без малейшей надежды на спасение?
Впервые за много лет Джон Ирвинг почувствовал желание сесть и расплакаться. Его жизнь только что усложнилась сверх всякой мыслимой меры. Если он доложит о двух содомитах, никто из товарищей по команде — офицеров, друзей, подчиненных — никогда больше не будет относиться к нему в точности как прежде.
А если не доложит, он станет жертвой бесконечной наглости Хикки — малодушное умолчание о случившемся даст последнему повод для своего рода шантажа в ближайшие недели и месяцы. И отныне лейтенант никогда не будет спать спокойно или чувствовать себя в безопасности во время вахты в темноте снаружи или в собственной каюте (насколько такое вообще возможно, когда белое чудовище убивает людей одного за другим), каждую минуту ожидая, что руки Мэнсона сомкнутся у него на горле.
— Ох, так меня растак, — вслух сказал Ирвинг в холодную потрескивающую темноту трюма.
Осознав буквальный смысл произнесенных слов, он рассмеялся — и смех прозвучал более странно, более безжизненно, но при этом более зловеще, чем слова.
Лейтенант был готов отказаться от дальнейших поисков — он посмотрел повсюду, если не считать нескольких огромных бочек и канатного ящика в форпике, — но не хотел подниматься на жилую палубу, пока Хикки и Мэнсон не скроются с глаз.
Ирвинг пробрался мимо плавающих в грязной воде пустых упаковочных клетей — здесь, ближе к опущенному вниз носу судна, вода поднималась выше щиколоток, и насквозь промокшие башмаки проламывали тонкую корку льда. Еще несколько минут — и он отморозит пальцы на ногах, как пить дать.
Канатный ящик находился в самой передней части форпика, где корпус корабля сужался к носу, и представлял собой не помещение в полном смысле слова — две двери имели всего три фута в высоту, а от палубного настила до подволока там было немногим более четырех футов, — но скорее каморку для хранения якорных концов. В канатном ящике всегда нестерпимо воняло речным илом — даже спустя месяцы после того, как корабль снимался с якоря в устье реки. Смрадный запах никогда не выветривался, и бухты толстых тросов, уложенные одна на другую, занимали почти все низкое, темное, зловонное помещение.
Лейтенант Ирвинг с трудом открыл неподатливые двери канатного ящика и поднес фонарь к проему. Треск льда раздавался особенно громко здесь, где нос и бушприт вдавливались в движущийся пак.
Леди Безмолвная резко вскинула голову, и глаза ее вспыхнули при свете фонаря, как у кота.
Она сидела на расстеленной на полу бело-коричневой шкуре, совершенно голая, если не считать другой шкуры — вероятно, парки, — наброшенной на плечи.