Он не то чтобы смутился, но говорил как-то неохотно. Несколько минут мы сверлили друг друга взглядами.
– Женишься на ней?
Тут отец засмеялся.
– На Марисольке? Серьезно?
– Нет, ну а что?
Хохотал он до упаду, аж по столу рукой хуярил, чашка подпрыгивала, звякала с тоскою.
– Да она жидовочка, Борь. На ней нельзя жениться, дети евреями будут.
Глава 15. Страшный человек
А еще один мамкин дядька в эпоху тотального дефицита верил в скорое наступление коммунизма. Такая у него была присказка:
– Потерпи, скоро коммунизм наступит.
Коммунизма ничего не обещало, но дядька верил. Никого не слушал и все о своем твердил. Дома одни макароны, значит, и в магазинах – тоже, а все гнет свое.
– Потерпи, скоро коммунизм наступит.
Папка-то мой партбилет так и не порвал. Ждет у него партбилет своего часа. Но и то мамкин дядька истовее него был. Отец мой ни во что и никогда не верил, а тот верил честно, всем своим пламенным сердцем, как не в себя.
Ничему-то его жизнь не учила.
Нет, ну понятно в войну-то в Гражданскую, даже в тридцатые отчасти понятно, каких только извращений у людей не бывает, но дядька-то верил во времена, когда уже никто коммунизмом не заморачивался, когда всем хотелось вкусно кушать.
А он-то первый на любой коммунистической стройке, хулиган при нем котенка не обидит, продавщица девчонку не обвешает. Был он вторым секретарем райкома и старался блюсти во всем порядок и честность.
В этом встречал противодействие со стороны разнообразных антиобщественных элементов, причем как вне партии, так и внутри нее.
Ну, короче, прям белый рыцарь с газетой «Правда» в одной руке и горящим сердцем в другой. Хотел поехать добровольцем ликвидировать аварию в Чернобыле, собирал деньги на помощь голодающему братскому народу Афганистана, сажал деревья у школы.
Ну да, значит, хотел поехать добровольцем бороться с ядерным огнем, это он потом на суде говорил.
Все решили: хочет, чтобы срок скостили, а он-то искренний был, его спросили, и он ответил.
Да, значит, шел он вечером мимо стройки (предполагаемой гостиницы «Дунай», которой так и не случилось за неимением стройматериалов и мотивации строителей). Тут к нему двое подкатывают с идеологическим, так сказать, спором.
Не, ну вообще-то они вроде как его грабануть хотели, но дядька все воспринял, как спор сугубо идеологический.
Сказали ему:
– Вешать коммуняк будем, жидяр вроде тебя.
А он, во-первых, не еврей, во-вторых, никак в толк не возьмет, что коммунизм-то кончается. Искренне этот далекий от реальности человек удивился и спросил только:
– Как вы можете так говорить?
Мужики, пахнущие одеколоном «Шипр» далеко не в стремлении к лоску и прекрасному, популярно ему объяснили, как они могут говорить, что и где. Помянули и Сталина. Зря помянули.
Ну, у дядьки перед глазами пелена красная, кумачовая. А стройка же, чего-то валяется там. Ну он взял да арматуриной одному из антисоветских элементов башку проломил.
Очень удивился, что его судили, но и обрадовался, ведь советский суд – самый справедливый в мире.
Ой, смеху-то было у всех родственников.
Идея такая штука, вроде она и буковки на бумаге, слова, несущиеся по радиоволнам, а вроде и реальнее живых людей оказывается. Кто эти идеи разберет? Я не разбирал, не разбирался. Смотришь на человека, какой он хороший, пионер – всем ребятам пример, комсомолец-богомолец, а в душу заглянешь – нет там Бога, коммунизма и электрификации. Одна ночь темна.
Ох.
Да.
Такого я страху натерпелся от людей с идеями, что теперь я их объезжать, обходить, даже обползать буду.
Вот, значит, а тогда сидели мы с Мэрвином на лестнице и курили. Отец был злой, выгнал нас, а выходить впадлу было – на улице дождь льет как из ведра.
Я учил Мэрвина русскому, мы с ним по ролям читали «Вальпургиеву ночь» Венечки Ерофеева, дошли как раз таки до части, где рок уже явил метиловое свое табло, но еще не восторжествовал окончательно. Я доказывал Мэрвину, что смерть алкашей в дурке – это иерофания, явление священного, таинство, а Мэрвин говорил что-то о ретроградном Меркурии (или не Меркурии), повлиявшем на людей и вызвавшем массовый психоз с резней гугенотов.
Тут вдруг я устал, вытянул ноги и закурил новую сигаретку.
– Не могу с тобой спорить больше.
– А мы, в сущности, и не спорим. Вообще о разном с тобой говорим.
– Ну точно, понял теперь, почему устал.
Мэрвин вытянул сигарету из моей пачки, и некоторое время мы смотрели на густой, плохо рассеивающийся на душной лестничной клетке дым.
– Слушай, не, ну приколись, баба у него есть.
– Ты все об этом?
– Нет, ну правда, ты приколись.
– Да прикололся я уже по этому поводу раз сто. Есть и есть. У мамы моей знаешь сколько мужиков?
Мэрвин присвистнул, звук этот тренькнул в вышине, у потолка, и растаял.
– Вот бы, знаешь, его с мамкой твоей свести. Пусть бы делали себе крысят, ну, из чувства долга.
– Чего-то я не думаю, что он от той змеюки детей хочет. Слушай, Борь, тебя это почему бесит-то, если так?
– Потому. Он должен мамку помнить.
– И целибат блюсти?
– Все на свой католицизм сведешь. Я не про это. Не про плотскую сторону всего.
– Какая стыдливая формулировка.