Когда в пачке осталась одна-единственная сигарета, мы передавали ее друг другу по очереди, протягивая руки наугад, не глядя, и всегда верно. Ночь была волшебная, такая жаркая, но совсем не душная, ее хорошо остужал прохладный ветер, ерошивший Марине волосы и заставлявший чихать Андрейку.
Ой, бесценная ночь, мы говорили не переставая, и все нам было смешно. Какие слезы, нет у человека слез в такие ночи. Я думал только о хорошем. О любви и о молодости. И о вонючих колорадских жуках тоже, конечно, но совсем немножко.
Даже когда от бессонной ночи голова вся песком набилась, когда я пожалел, что мы с ребятами не пили (а то б, может, поспал), когда все, кроме нас с Мэрвином, задремали, я был радостен и весел.
Мэрвин сказал:
– Слушай, мудак ты с Эдит, конечно.
– Сам знаю.
– Ты хоть извинился?
– Я послал ей семнадцать смс-ок. Она ответила на все «хорошо» и на одну «все в порядке».
– Вот не усыпили бы меня, при мне бы такой херни не было.
– Это уж точно. Что видел?
Мэрвин посмотрел на ребят, почесал затылок.
– Может, пошли? Успеем на первый поезд, доберемся без потных подмышек рабочего люда.
– Польский снобизм.
И мы долго шли по розовым, рассветным улицам Комптона, как будто бы в самую дальнюю даль, не зная, куда мы точно направляемся. То есть на самом-то деле мы пилили до станции, но такое меня охватило ощущение.
Улицы были пустые и прохладные, после ночи без сна все стало приглушенным, скрипучим, я то и дело жмурился, уже хотелось прилечь. А Мэрвин в этом глазурном, зыбком мире рассказывал мне о кошмарах.
– И вот, короче, гигантский крот поворачивается, как в фильмах ужасов. Я такой типа: что я здесь делаю вообще?
Я засмеялся, конечно, и тут он прям обиделся.
– Чего, смешно тебе? Ты бы видел, как он меня жрал. Он меня выпотрошил нахрен!
– Прикольно!
– Ничего прикольного! Я живой человек! Не хочу, чтобы мне было больно, чтобы меня кроты жрали. Ну, тут меня из сна этого упорыша выбросило, и я попал в какое-то странное место, вокзал где-то в жопе мира, в Теннесси может, и там все ходят, а я совсем маленький, и мне отдавливают ноги, а у людей лица, как у птиц.
– Боже ты мой. Он шизик небось.
– Ну, хрен знает. А потом я был в каком-то доме, и там я горел, а мне из огня что-то кричали, просили передать какие-то кексы. Суки, подумал я, кексы вам еще передай.
– А ты не пробовал портить сны? Ну типа убить крота там?
– Думаешь, не пробовал? Тогда меня в начало отбросит. Правила есть правила. Кошмары нужны для того, чтобы кто-то их прожил. И попробовал бы ты убить крота размером с «шеви».
– А ты типа представь, что у тебя есть гигантская лопата, как у чувака из «Фредди Крюгера». Или что ты сам – гигантский.
– Такой ты идиот иногда.
– Даже лучше, чтобы гигантский – был ты, – продолжал я. – И располовинь его.
– Бесишь меня.
В поезде я дико хотел прикорнуть, но как-то бессовестно было делать это при Мэрвине, и я тупо пялился в одну точку, надеясь, что сумею уснуть с открытыми глазами. Мэрвин о чем-то болтал, но я его не слышал, и, пока поезд не нырнул в тоннель, все любовался на открытое, розово-голубое, рассветное небо с остатком луны.
Голова побаливала, но мне было в то же время удивительно хорошо. Господи, а задумаешься над жизнью в мелочах-то всяких, и такое счастье открывается, что страшно.
Дышать – оно счастье, а уж все остальное и подавно. Какой-то пиздюк рядом болтал ногами и ел рифленые чипсы, от которых так и несло сырным ароматизатором. Его усталая мамка говорила по телефону, что-то о встрече с дантистом на следующей неделе. Правая сторона лица у нее чуточку припухла, и я подумал: шла б ты, тетенька, сегодня, ну какие у тебя могут быть дела важнее?
Бомжик спал напротив нас, источая всякие разные ароматы, иногда он всхрапывал и подбирал под себя ноги, как щенок или еще какой детеныш, совсем маленький, пока слепой.
Слева две эмо-девчонки слушали музло, покачивая головами в такт.
Короче, а жизнь-то кипела. И я вдруг проникся ко всему на свете такой любовью, к каждой травинке, к букашке-таракашке, к людям и птицам. Так проникся, что мне хотелось заплакать, закричать, засмеяться. По бессоннице оно так бывает, когда в мире все свежеет, а ты усталый да восприимчивый.
Ой, красоту мира-то только без сна и увидишь, без отдыха на все надо смотреть, без продыху.
Распростились с Мэрвином, как вышли со станции, и я сел на обочину покурить. Мимо прошел Чарли, и я дал ему сигаретку.
– Как дела-то твои, крысик?
– Хорошо дела. Потихоньку.
У него и глаза слезились, может, так ему выпить хотелось, а может болел. Я из кармана все деньги выгреб, что Одетт на диски взял и с друзьями не прогулял, да и отдал ему.
– Такое ужасное заблуждение, – сказал я, – думать, что для того, чтобы чего-то там отдать, так уж необходимо что-то иметь.
– Это у тебя уже русская философия пошла. Я ее не понимаю.
Он глянул в безоблачное, светлое небо.
– Что, думаешь, будет конец света?
– Может, и будет.
– А что на это скажет Бог?
– Ой, да кто разберет-то. Я на ангельских языках не говорю. И на английском-то так себе.
– Это ты зря. Хорошо ты говоришь, просто акцент ужасный.