Неожиданность такая, что самое разное пронеслось в Пашиной башке. Он растерянно хлопал клавишей
Предынфарктное состояние — это, конечно, серьезно, и даже очень.
— Слушай! Так, может, я смогу что-то сделать? Я здесь, я всегда могу помочь твоей маме, не чужой же… Лекарства, там, или ухаживать… Я могу! Серьезно, я с радостью!
— Спасибо, Паша, — произнесла она серьезно, аж сердце забилось: Паша не помнил, когда она в последний раз так… по-настоящему обратилась к нему.
— Спасибо, но… Не знаю. Маме нужна поддержка, у нее никого нет, а я — тут…
Потом уже, после разговора, который так и кончился ничем, он долго сидел в электрической, температурной ночи. Скакали палочки на странно полупустом табло будильника, звенела тишина да комарик настольной лампы, а он все сидел, сидел, сидел… Вдруг она приедет? Полгода, три месяца назад он отдал бы все. Теперь?.. Обстоятельства понятны. Но, парадоксально, сквозила легкая обида и опустошенность. Обида — за то, что ее мечта, в которую столько вложено и которой так невольно восхищался, будет предана. Опустошенность — потому что он приготовился уже к сопротивлению среды, что ли. Бороться. Биться. Готов был разломать ради цели всю свою жизнь, порвать стандартный макет с остервенелой сочностью картонной. А теперь? Если она надумает-таки?..
Но пока не надумала.
Машины стали совсем редки в проемах меж домами, и хищно кралось такси, когда он выключил-таки лампу: спать.
Утром с тупым упорством бился с расшатанным пенальчиком на кухне. Кофе кое-как нашелся. Слежавшийся, как минерал. Тут же обнаружилась жестяная круглая банка из-под чего-то, произведенного странами СЭВ: разбираться в градом побитой латинице (польский ли, венгерский ли) сейчас было неинтересно, а в детстве в голову не приходило. Тогда эта банка завораживала пронзительным цветом — кобальтовым, что ли, да и теперь не вполне выцвела. И опять — Максим. Яркой картинкой всплыл эпизод. Паше двенадцать или тринадцать. Он хвостиком ходит за троюродным братом, раскрыв рот от восхищения. Они временно живут в одной комнате…
Вечером, когда тихонечко звенела та же настольная лампа, что и теперь, и комната стояла попритопленная тенями, Максим с таким священным выражением лица приносил с кухни эту жестянку и, согнув козырек своей каскетки, устанавливал его в банку.
— А зачем? — затаив дыхание, спрашивал Павлик.
— У настоящего пацана козырек должен быть загнут. Но без заломов! Поэтому надо так вот его сгибать — и в банку на ночь.
— А у тебя в деревне что, есть такая же банка? — Восторженный, Павлик готов был поверить даже в это.
Максим морщился — из-за «деревни».
— Нет, у меня обычная стеклянная. Но она лучше на самом деле.
С какой шикарной небрежностью это говорилось! И Павлик завидовал отчаянно — стеклянной банке, деревне, этой вот роскошно потрепанной, чуть ли не
Господи, какой детский сад. Какие дешевые, деревенские понты. Даже ребенок не должен был на это купиться. Устроившись на переднем сиденье «ауди», подхватывающем его под бока, как смех, Паша презрительно улыбнулся.
Это хорошо, пожалуй, что он знает Максима с детства, хоть и стыдно вспомнить. Зато он видит, что откуда выросло — «из какого сора». Какова на самом деле цена всем этим тщательно взлелеянным, показным повадкам, всему тому, чем Максим очаровывал малознакомых людей. Брутальный шарм, успешность, щедрость, какое-то якобы здоровье (если говорить о духовном)… Паша видел все это в зародыше. Точнее, не это, а злобное и завистливое — желание урвать, пробиться, затоптать. Пыль пустить в глаза. Тогда, кажется, еще ходили старые деньги — картинками такие же, но с гроздьями лишних нолей: вместо тысяч — миллионы. И как тщательно, собираясь вечером из дома — покорять большой город, Максим укладывал эти жалкие бумажки в плотную перетянутую пачку, чтобы сверху положить самую крупную купюру.
И теперь Паша, вооруженный этими картинками, как козырями, победно косился на сиденье водителя.
А настроение водителя менялось на глазах — по мере того, как они все капитальнее вязли в пробке. В этот раз под собрание зафрахтовали зал ДК «Железнодорожник» — там дороги уже спускались к вокзалу. С инфраструктурой в тех местах все было плохо с самых николаевско-транссибовских времен. Пробки появлялись через день, глухие совершенно. Максим об этом не подумал… и уже психовал. Барабанил по рулю. В принципе на собрание они бы не опоздали, но сопутствующие планы рушились, а он не любил, когда что-то начинало идти не так.