Ее манеры и выражение лица слегка изменились в тот период, хотя, возможно, я был единственным, кто это заметил. Она потеряла свою обычную пылкость. В ее глазах появилась какая-то отрешенность, в улыбке — вымученность. Даже кожа пострадала — лишилась сияния, вокруг рта периодически появлялась россыпь прыщиков. Но самым знаменательным было то, что она позволяла мне больше вольностей, чем раньше, словно оставила всякую надежду быть хорошей, или, по ее выражению, пребывать в благодати, а значит, не было смысла защищать свою скромность. Когда одним теплым сентябрьским вечером я расстегнул на ней блузку и с бесконечной осторожностью и деликатностью, как взломщик, вскрывающий замок, расцепил крючок на ее лифчике, я не встретил никакого сопротивления, ни слова протеста. Морин просто стояла в темноте, рядом с мусорными ящиками, пассивная и слегка дрожащая, как агнец, ведомый на заклание. Комбинации на ней не было. Затаив дыхание, я нежно высвободил ее грудь, левую, из чашечки лифчика. Она перекатывалась в моей ладони, как спелый плод. Боже! Никогда в жизни — ни до того, ни после — я не испытывал ничего, что сравнилось бы с первым прикосновением к юной груди Морин — такой мягкой, такой гладкой, такой нежной, такой крепкой, такой эластичной, такой таинственно сопротивляющейся силам земного тяготения. Я приподнял грудь Морин на сантиметр, ощущая ее тяжесть в сложенной ковшиком ладони, затем осторожно опустил руку, пока она снова не приняла свою форму уже без моей поддержки. То, что ее грудь так и торчала, горделивая и крепкая, казалось не меньшим волшебством, чем сама Земля, плывущая в космосе. Я снова испробовал ее вес и нежно сжал, и она высунулась из моей ладони, словно обнаженный херувим. Не знаю, как долго мы стояли там в темноте молча, едва дыша, пока она не пробормотала: «Я должна идти», завела руки за спину, чтобы застегнуть лифчик, и исчезла на крыльце.
С того вечера наши сеансы поцелуев неизменно включали и мои прикосновения к ее груди под одеждой. Это было апогеем ритуала, словно сияющая дароносица, возносимая священником во время Благословения. Я так хорошо изучил очертания ее грудей, что мог с закрытыми глазами вылепить их из гипса. Это были почти идеальные полусферы с маленькими острыми сосками, которые напрягались под моим прикосновением, напоминая крошечные эрегированные члены. Как я жаждал не только потрогать их, но и увидеть, коснуться губами, и одарить лаской, и зарыться головой в теплую долину между ними! Я уже начал вынашивать замыслы в отношении нижней половины ее тела и распутно помышлял запустить руку в трусики Морин. Ясно, что, стоя на сырых ступеньках, ведущих к подвальной двери, осуществить это было невозможно. Так или иначе, я должен был оказаться с ней наедине в каком-то помещении. Я ломал голову над подходящей уловкой, как вдруг возникло неожиданное препятствие. Когда в один из вечеров я провожал ее домой, она остановилась под фонарем, не доходя до своего дома, и сказала, глядя мне в глаза и теребя прядь волос, что поцелуи и все остальное должно быть прекращено. И все из-за рождественской постановки в молодежном клубе.