Мысли о работе, о неприятностях, о тревожных перспективах судьбы вдруг куда-то пропали. Я слушал, забыв о себе, и с абсолютно новым чувством погружался в сумрачный пейзаж и в то же время слышал сияющую тишину, в которой пребывали слова. Такая пространная тишина бывает, как я потом убедился, только в настоящих стихах. Этой тишины нет в пустых комнатах, в безлюдье садов, на вершинах гор. Она другая – спокойная тишина истины, гладкая тишина вечности, мирная тишина Бога в душе.
Когда он кончил читать, я поглядел в окно. Шел снег. Хлопья теснились, танцевали, сталкивались, как гости на многолюдном белом балу. Так тихо! У этой тишины был смысл, относившийся не только к отзвучавшему стихотворению, но и вообще ко всему. К бедной чистой комнате, к начавшейся метели, к нашему городу, к тучам над тайгой, к будущему. Вещи расположились так, словно давали себя запомнить, и все происходившее было на своем месте, как невидимые ноты в просторной партитуре бытия.
17
Утром снег лежал на газонах, прятал в рукава ветки деревьев, зачехлил копейные острия чугунных оград. Город был новым. Новым был и я сам. Светило яркое зимнее солнце.
Главхуда в мастерской не было – он уехал в драмтеатр по каким-то делам, поручив мне написать объявление о наборе в юношескую секцию по вольной борьбе. Вымытые загрунтованные щиты стояли около бывшего Зонного стола, матово отливая розоватой молочной пенкой. Танцплощадка во внутреннем дворике тоже была покрыта снегом, на котором пока не было ни одного следа.
В конце концов неприятности мне надоели. Я устал обдумывать роковые последствия неверно проведенной линии.
К тому же у меня было тайное средство заставить любую неприятность превратиться в пружину моего вдохновения. Предчувствие полета овевало тело.
Я снова знал, что способен сделать все, за что ни возьмусь. Рачертив щит еле видимыми карандашными линиями, я развел карминную гуашь и принялся писать. Краска льнула к твердым гладким белилам, быстро сохнущие буквы вставали в строй, как вымуштрованные гвардейцы. За окном пел солнечный снег, испещренный гжельскими тенями, в мастерской стояла предпраздничная тишина. Я уже почти все дописал, когда пришла Ира из массового сектора. Я продолжал сосредоточенно писать буквы, вроде не обращая на нее внимания.
– Тебя как зовут? – спросила Ира.
– А что? – отозвался я осипшим голосом.
– Ничего. Секрет?
– Нет, не секрет.
– Ну и как?
– Никак, – (господи, как глупо!)
– Ой, да пожалуйста.
Я все еще не смотрел на нее, прямо не мог оторваться от текста про вольную борьбу. А посмотреть хотелось, потому что Ира никогда со мной не разговаривала и вообще была гордая. А еще, как утверждал Вялкин, «распоследняя»...
– Тебе сколько лет хоть? – задала Ира вопрос, в котором я расслышал насмешку над своей несолидностью.
– Между шестьюдесятью и семьюдесятью.
– А если серьезно?
– Вообще-то меня зовут Навуходоносор. Серьезно.
– Заметно, – сказала она сердито. – Вот текст объявления, нужно сделать до послезавтра. Пока, В-ухо-да-в-носарь.
Я все-таки посмотрел на нее. Сегодня ее гладкие блестящие волосы были забраны в хвостик. Уже стоя в дверях, Ира оглянулась на меня и сразу отвернулась. Хвостик надменно дернулся и перелетел через плечо.
Следущее объявление было о ежегодном смотре цеховой художественной самодеятельности. Во Дворец приглашались все желающие. Оно было готово в тот же день. Сегодня мне нравилось писать буквы. Кисть научилась разгоняться и останавливаться, нажимать и отрываться где нужно. Мне оставалось только выбирать размер, стиль и цвет. На полях я от нечего делать нарисовал ленты серпантина, фанфары и театральные маски.
Вернувшийся к вечеру главхуд меня сдержанно похвалил. Но мне было все равно, словно я находился поодаль от себя и от того, что со мной происходит.
Отгородившись от себя и внешних событий, я взвешивал слова – то одно, то другое. Слова как на подбор казались новыми, только что появившимися на свет. «Тени прижимаются... нет... Тени наливаются...»
Они были реальны, как шуршащая ткань, краска стыда или кольцо, звенящей искрой запрыгавшее по мокрым булыжникам.