Остроухова, чтоб не светить под открытым небом, поместили в блиндажик, отыскавшийся на склоне. Связисты с сержантом сидели на земле у входа, курили, пряча огоньки самокруток в ладонях. Федянский подумал отослать их ко взводу, чтоб не сидели просто так, без дела, но вспомнил, что придет машина, надо будет поднимать, устраивать на нее Остроухова и солдаты могут пригодиться.
Отстранив плащ-палатку, которой был завешан вход, Федянский, низко сгибая свою высокую фигуру, протиснулся в блиндаж. В нем горели батарейные фонари, отбрасывая на стены и потолок черные, как тушь, тени, освещая Галю, толстого, бритоголового дивизионного комиссара Иванова, еще чьи-то лица — Федянский не стал всматриваться, чьи, — и Остроухова. Комдив был уже перевязан и прикрыт до подбородка плащ-палаткой. Его гимнастерка, в пятнах крови, свернутая в тугой валик, была подсунута ему под голову, чтоб голова лежала повыше, не на земле; в ногах, отставленные в угол, стояли сапоги — не новые, чиненные дивизионными ремонтерами, с подбитыми на каблуки железными подковками. На ногах Остроухова это были нормальные, обыкновенные сапоги, а сейчас, отдельно от него, они выглядели жалко осиротевшими и обращали на себя внимание малыми, почти подростковыми размерами. Никогда больше им уже не служить Остроухову, служба их у него кончилась навсегда, и вид этих осиротевших и в какой-то наглядной отрешенности от Остроухова отставленных в сторону сапог почему-то больнее, чем что-либо другое, задел у Федянского сердце.
В блиндаже говорили почти шепотом, и Федянский тоже шепотом спросил у Гали, устремляясь взглядом в лицо Остроухова:
— Без сознания?
— Нет, он слышит, — отозвалась Галя. Все, что могла и умела, она уже исполнила и теперь просто сидела на земляном, покрытом прелыми листьями полу, в изголовье у Остроухова, подобрав под себя ноги, и пристально, молчаливо и скорбно глядела в его белое, заострившееся, покрытое бисеринками пота лицо. В глазах ее искорками дрожала влага. Всеведущие языки трепали в дивизии, что Галя «сохнет» по комдиву. Гале было двадцать, Остроухову — за сорок, всем было известно, что он женат, примерный семьянин, любит свою жену, сыновей. Но, видно, говорившие не выдумывали…
Услышав голос Федянского, Остроухов раскрыл глаза.
— Устин Иванович, — сказал Федянский осторожно и некрепким голосом, с таким ощущением, что если он скажет погромче, то звук непременно увеличит болевые страдания Остроухова. — Вы извините, я у вас не спросил разрешения… Командующего армией я поставил в известность.
Остроухова как раз ударил очередной приступ боли, лицо его напряглось, дернулось, он закрыл, но через секунду снова открыл глаза.
— Генерал-лейтенант очень разволновался, сожалеет… Просил ни о чем не беспокоиться, пожелал вам выздоровления… Сейчас придет машина, отправим вас в госпиталь. Там очень хорошие врачи, есть все медицинские средства.
Остроухов молчал. Лицо его имело выражение, как будто он удалился уже куда-то далеко-далеко, где все земные его дела уже не имели для него ни интереса, ни значения, и было даже трудно определить, слышит ли он обращенную к нему речь или нет.
Федянскому оставалось сказать еще самое основное из разговора с Мартынюком.
— Устин Иванович!
Взгляд Остроухова стал яснее.
— Командующий армией приказал мне принять дивизию… — произнес Федянский как бы с извинением за это распоряжение Мартынюка.
Остроухов, прикрывая веки, сделал чуть приметное кивающее движение головой в знак того, что понял и дает свое согласие.
Галя вдруг всхлипнула, поспешно отвернулась и вытерла глаза скомканным комочком марли, которой отирала Остроухову увлажненный лоб. Федянский почувствовал, как у него защипало веки. И, чтобы побороть невольные слезы и прогнать царапающую горло сухость, он мелко и негромко покашлял, взмаргивая ресницами.