Но обольстительный блеск образа самого великого македонца (который еще и сегодня обеспечивает македонскому вопросу большее международно-политическое внимание, чем то, каким, например, пользуется украинский, несмотря на огромное различие между обоими, учитывая численность и силу [соответствующих народов], кроется обоснованно в том, что в своем крайне преходящем пространственном творении Александр Македонский соединил то, что пространственный инстинкт его времени признавал несовместимым на длительный срок с техническими средствами античности: центральный ландшафт обширной степи и периферийное восточно-средиземноморское побережье и островной мир эллинов – две разноустремленные пространственные стихии, и что он устрашил третью пространственную стихию – властителем которой не стали ни центральный Иран, ни периферийная Средиземноморская империя и от которой для обоих позже пришла гибель из-за гениального заблуждения на двух окраинах – на Дунае и Яаксарте, – так что эта стихия, а именно зона сармато-скифских невосприимчивых к образованию и порядку странствующих бродяг, не повредила его ставшей эфемерной панидее!
Однако в ее неприязненном отношении как к периферийной Европе, так и к способной к образованиям Центральной Азии, ко всем прочным, длительным связям враждебной по форме стихии таится исходный пункт того, что в XIX и особенно в XX в. имеют обыкновение понимать под евразийским движением. Собственно говоря, необходимо различать великоевроазиатскую и младоевроазиатскую (евразийскую) точки зрения. К первой следовало бы отнести ту, которая рассматривает Европу всего лишь как одну из важнейших крупных структур, полуостров-колыбель народов наряду с Аравией, Индией, Восточной Азией. Эта точка зрения обнаруживается многократно представленной в паназиатском движении, а также в весьма крупнопространственных воззрениях из сферы Советского Союза – и она лежит в основе предостережений тех географов, которые полагают, что значимость Европы как части Света вовсе не в документально подтвержденном пространстве, а в ее способности постоянно обновлять полученное наследство, имеющее духовную устойчивость.
Собственно евро-азиатская школа «евразийцев» прежде всего отсекает Россию от Запада (Abendland) и устремляет взор на Восток, следовательно, желает по-иному провести границу Европы, а именно не по Уралу или болотно-лесной зоне Припяти, а между Финским заливом, Чудским озером и устьем Дуная, оказываясь, стало быть, в антагонизме и с панславизмом, и с европейскими склонностями сарматов.
В большой трудности провести убедительную границу между Европой и Азией, в противоречии с намного легче покоренной оформившимися в пространственном отношении панидеями переходной зоной между Азией и Африкой (которая, разумеется, также от Суэцкого канала примерно до рубежа Петра – Акаба является зоной сверхнапряженности!) – зерно проблемы Евразии и трудность соглашения (Auseinandersetzung) между пан-Азией и пан-Европой. Новейшая история культуры, изучавшая североазиатский миграционный пояс, простирающийся от Маньчжурии до Карпат, по праву рассматривает его как обширное единство, подверженное перемещениям, но бедное убедительными разграничениями. Этот миграционный пояс как трасса переселения народов и перемещения идей контактного метаморфоза простирается к первому затору на подобном бастиону выступе Карпат.
Сегодня мы называем удачно выбранным термином «Промежуточная Европа» (Zwischeneuropa) ту ее часть, которая расположена между обращенным лицом к пан-Азии и спиной (Ruckfront) к Европе Советским Союзом и сильно пронизанными романским духом творениями нордических рас во Внутренней Европе с зоной руин (примерно та, которую называет минералог Breccien) сарматской закладки, европейской отделки, и мы тем самым вводим себя в заблуждение о том, что «Восточная Европа», лежащая за «Промежуточной Европой», уже давно больше не ценит европейские связи, и меньше всего некую пан-Европу.
Но Восточная Европа не только понимает, если очень хочет ввести в заблуждение, но и поняла, как умело сглаживать различия между пан-Азией и русским империализмом под личиной Советского Союза, так что под тем же самым флером появляется то облик загадочного сфинкса паназиатского вопроса, то хорошо знакомый старый панславизм. Ведь искусная игра широкой русской натуры со слишком непосредственно преподнесенными Западом или Востоком идеологиями, ее склонность к софистике в угоду сиюминутной политике и использование азиатской затаенной обиды (Ressentiment) отнюдь не новы. На этот знакомый, умный прием азиат попадается реже, панъевропеец, напротив, чаще, ибо он вновь и вновь превратно истолковывает неожиданное сосуществование рядом друг с другом мистики и легкомыслия, свойственных восточноевропейским смешениям рас.