За стеной шалаша спузар выводит:
Питаеться у баранця Круторiжка вiвця,
Ци ти вробиш, баранчику,
Зеленого сiнця?
— Распелся! — сердится старший и снова пересчитывает зарубки.
Не знаєш ты, круторiжко,
Яка буде зима,
Ци ти вийдеш, ци не вийдеш
3 полонинки жива...—
кончает спузар в сенях и входит в стаю.
Закопченный, черный, склоняется над огнем, а белые его зубы блестят. Огонь тихо потрескивает.
Молоко в ушате желтеет и становится густым. Старший наклонился над ним, сосредоточенный, даже суровый. Медленно расстегивает обшлага и по локоть погружает в него свои голые волосатые руки. И так застывает над молоком...
Теперь должно быть тихо в шалаше. Дверь заперта, и даже спузар не смеет кинуть взгляд на молоко, пока там творится что-то, пока старший колдует. Все будто застыло в немом ожиданье. Кадушки затаили в себе голос, притаились сыры на полках, заснули черные стены и лавки, огонь едва дышит, и даже дым стыдливо убегает в окно. Только по легкому движению жил на руках старшего заметно, что на дне посудины происходит что-то. Руки оживают понемногу, то поднимаются, то опускаются, закругляются локти, руки чем-то плещут, что- то взбивают и гладят там, внутри, и вдруг со дна посудины, из-под молока, поднимается круглое тело сыра, рожденное каким-то чудом. Оно растет, поворачивает плоские бока, купается в белой купели, само белое и нежное, и, когда старший его вынимает, зеленые воды звонко стекают в посудину...
Старший с облегчением вздохнул. Теперь и спузар может уже взглянуть. Славный родился сыр, старшему на утешенье и на пищу людям...
Настежь распахивается дверь, ветер дует из-под подры под крышей, ватра от радости лижет черный котел, в котором поет коломийки сыворотка, и среди дыма и огня блестят зубы спузара.
А когда солнце заходит, старший выносит из шалаша трембиту и трубит победно на все пустынные горы, что день окончился в мире, что сыр ему удался, кулеша готова и струнки ожидают нового молока...
* * *
За время пребывания на пастбище было у Ивана немало приключений. Однажды он видел чудесную картину. Должен был уже гнать овец в стаю, когда случайно оглянулся на близкую вершину горы. Туман опустился и окутывал лес, а лес стал легким и седым, как привидение. Только полянка зеленела под ним да чернела одинокая пихта. И вот эта пихта задымилась и начала расти. Растет и растет — и вышел из нее какой-то человек. Стал на полянке, белый, высокий, и крикнул в сторону леса, и сейчас же вышли из лесу олени, один за другим, а у каждого нового оленя рога все красивей, все лучше. Стадом выбежали серны, постояли, дрожа на тоненьких ножках, да и принялись щипать траву. А как только рассыплются серны по сторонам, так медведь и завернет их в стадо, как овец овчарка. А тот, белый, пасет да еще покрикивает на скотинку. Тут внезапно поднялся ветер, и стадо это как разбежится кто куда, так и пропало. Вот так — словно дохнуть на стекло, оно запотеет, а потом исчезнет все, точно ничего и не было. Он показывал другим, но те удивлялись: «Где? Один туман».
В течение двух недель «большой»,— так пастухи шепотом называли медведя,— зарезал еще пять коров.
Нередко негура{19} заставал овец на пастбище. В густой мгле, белой, как молоко, все исчезало: небо, горы, леса, пастухи. «Ге-ей!» — кричал Иван. «Ге-ей!» — отвечало глухо на его зов, как из-под воды, а где был тот, что отвечал, неизвестно. Овцы седым туманом катились у самых ног, а дальше исчезали и они. Иван шел, сам не зная куда, протянув руки вперед, словно боясь на что-нибудь наткнуться, и кричал: «Гей!..» — «Где ты?» — откликалось уже позади, и Иван должен был останавливаться. Стоял беспомощный, растерянный, в липком тумане, и когда прикладывал к губам трембиту, чтобы ответить, то противоположный конец трубы расплывался во мгле, а сдавленный ее голос тут же на месте падал ему под ноги. Так они потеряли несколько овечек.
«Вуйко» задрал еще две коровы, но это было в последний раз: подбирался он ночью к стае, да и наткнулся на кол. Теперь его шкура сушится на жердях, и на нее брешут собаки.
По временам шумели на пастбище ливни. Илья-пророк воевал с «этими» — ни дна им, ни покрышки! Так сверкал мечом и так гремел из ружья,— свят еси господи! — что лопалось небо и падало на горы, и как лопнет, так сейчас же что-то черное каждый раз замечется туда-сюда — и шасть под камень... Он, нечистый, чтоб ему пропасть, глумится над богом, кажет ему свое гузно, а пастуху беда: страху не оберешься, да еще и промокнешь до нитки.
К петрову дню выпал снег — и такой глубокий, что трое суток не сходил. Тогда заболело много овец...
Изредка приходили люди из долины. Их обступали, спрашивая наперебой:
— Что нового в деревне?
И, как дети, слушали бесхитростные рассказы о том, сколько люди скосили сена, что бурышки{20} нет, что кукуруза реденькая, а Мочарныкова Елена померла.
Потом все вместе пили за здоровье маржинки. Гости накладывали в бочонки брынзу и снова мирно спускались в долины.