— Ива-а!..— стонала Маричка где-то в глубине, и звучал в ее голосе призыв любви и муки.
— Иду, Маричка! — бился в Ивановой груди ответ, страшась вылететь оттуда.
Он уже забыл об осторожности. Скакал по камням, как дикий козел, едва ловя дыхание открытым ртом, раня руки и ноги, припадая грудью к острой скале; почва иногда уходила у него из-под ног, и сквозь горячий туман желанья, которым он был охвачен, скатываясь в долину, Иван слышал только, как его торопит дорогой голос:
— Ива-а!..
— Я тут! — крикнул Иван и внезапно почувствовал, что его увлекает бездна. Обхватила, перегнула назад. Хватал руками воздух, ловил ногами сорвавшийся камень и чувствовал, что летит вниз, полный холода и странной пустоты. Черная тяжелая гора расправила крылья пихт и вмиг, как птица, взлетела над ним в небо, а острое смертельное любопытство обожгло мозг. Обо что ударится головой? Чувствовал еще, как трещат кости,— острую нестерпимую боль, которая свела ему тело,— и все расплылось в красном огне, и этот огонь сжигал его жизнь.
На другой день пастухи нашли едва живого Ивана.
* * *
Печально вещала трембита горам про смерть.
Ведь у смерти здесь свой язык, на котором она говорит с одинокими кычерами. Били копытами лошади по каменным тропам, постолы шуршали в темноте ночи, а из логовищ людских, затерянных в горах, спешили соседи на поздние огни. Преклоняли перед телом колени, клали мертвецу на грудь деньги на помин души и молча садились на лавки. Седые волосы рядом с огнем красных платков, здоровый румянец — с желтым воском сморщенных лиц.
Погребальный свет плел сеть однообразных теней на мертвом и на живых лицах. Тряслись зобы богатых хозяек, тихо сияли глаза стариков, хранящих уважение к смерти; мудрый покой соединял жизнь и смерть, и жесткие, натруженные руки тяжело лежали у всех на коленях.
Палагна оправляла полотно на покойном, а пальцы ее ощущали холод мертвого тела, в то время как теплый сладковатый запах воска, стекавшего по свечам, вызывал в груди жалость, спиравшую горло.
Трембита плакала под окном.
Желтое лицо Ивана спокойно лежало на полотне, затаив что-то, только ему известное, а правый глаз лукаво глядел из-под чуть приподнятого века на медяки, лежащие на груди, на сложенные руки, в которых горела свеча.
У изголовья смертного ложа невидимо отдыхала душа; она еще не смела вылететь из хаты. Палагна обращалась к ней, к этой одинокой душеньке мужа, сиротливо жавшейся к недвижимому телу.
— Почему не заговоришь со мной, почему не взглянешь, не исцелишь ран моих? И уж не встретить мне тебя, муженек, на той дорожке, по которой тебя провожаю! — голосила Палагна, и грубый голос ее срывался на жалобных нотах.
— Хорошо голосит...— кивали головами старые соседки и слышали ответные вздохи, расплывавшиеся в шуме людских голосов.
— Мы вместе пастушили на пастбище... Раз как-то пасли овец, да и поднялся студеный ветер, будто зимой... Такая метель, света не видать, а он, покойник...— рассказывал хозяин- сосед соседям. И губы их шевелились при этих воспоминаниях, ведь полагалось утешить печальную душу, разлученную с телом.
— Ты ушел, а меня одну оставил... С кем же мне теперь хозяйничать, с кем скотиноньку обряжать? — вопрошала мужнину душу Палагна.
В раскрытые двери, прямо из темной ночи, вступали в хату все новые гости, преклоняли перед телом колени, и снова бросали на грудь Ивану деньги, и опять пододвигались на лавках люди, чтобы дать место вновь прибывшим.
Толстые свечи медленно таяли, обливаясь воском, словно слезами, бледное пламя лизало душный воздух, и синий чад смешивался с печальным запахом воска и испарениями тел, висел над глухим гомоном в хате.
Становилось тесно. Лицо склонялось к лицу, теплое дыханье смешивалось с дыханьем, потные лбы отражали блеск погребальных свечей, который зажег переменчивые огни на затканных канителью запасках, на поясах и сумках. А хата все наполнялась новыми гостями, уже толпившимися за порогом.
Тело зашевелилось. Белесые пятна, как лишаи, ползли по нему едва заметной тенью.
— Муж мой сладчайший, на беду ты меня оставил...— причитала Палагна.— Не будет кому в город пойти, и принести, и дать, и взять, и привезти...
А за окном скорбно повествовала об этом трембита, умножая ее горе.
Не достаточно ли уже причитаний для бедной души?
Эта мысль, по-видимому, таилась под тяжестью гнетущей печали, потому что у порога уже начиналось движенье. Еще несмело топали ноги, толкались локти, лишь временами гремела скамья, голоса рвались и смешивались в глухом гомоне толпы. И вот внезапно высокий женский смех рассек тяжелые покровы печали, прежде сдерживаемый шум вырвался, как вырывается пламя из-под шапки черного дыма.
— Эй, ты, носатый, купи у меня зайца! — басил молодой голос, и в ответ ему покатился подавляемый смех:
— Ха-ха! Носатый!..
— Не хочу.
Начиналась забава.
Сидевшие ближе к двери повернулись спиной к телу, готовые присоединиться к игре. Веселая улыбка разгладила их лица, за минуту перед тем искаженные печалью, а заяц переходил все дальше и дальше, захватывал круг все шире и шире и уже добирался до самого мертвеца.