— А так. Судьбой Андрею Шипову, быть может, была уготована долгая счастливая жизнь, слава, успех, а что он получил благодаря чьей-то злой воле, чьему-то холодному расчету? Вы, Дима, наверное, возразите: но в то же самое время судьба убийцы — нести людям смерть. Это у него на роду написано. И он своей судьбой и распорядился. А все вместе составляет, быть может, какую-нибудь общую мировую судьбу, вселенский Фатум, сотканный из таких вот противоречий, но вместе с тем и единый. — Мещерский усмехнулся. — Может быть. Я не спорю. Но мне как-то все это надоело. Устал я — вот что, наверное. Единственное желание, которое у меня еще осталось, — это самое пошлейшее любопытство. Я хочу знать — и все. Точка. А уж что это — зло или там добро, судьба или рок, — мне как-то глубоко на все это чихать стало.
— Вы хотите знать, кто их убил? — Корсаков смотрел на него тоже устало, ему, видимо, тоже не хотелось пускаться в обсуждение этих смутных тем. — Кажется, сегодня нам всем уже дали понять, кто. — Он помолчал. — Если они все тут на него навалятся, я Егору не позавидую.
— А вы? Вы, значит, в этом участия не примете?
— Лично я сваливать бездоказательно вину ни на кого не собираюсь. Я все-таки не совсем еще тут скурвился. У вас сигаретки нет? Жаль. — Он тяжко вздохнул, поднялся. — Пойти у тети Шуры стрельнуть, что ли? Да, плохо стало в доме — в этом одном Князь Таврический наш, как никто, прав. Так и тянет бежать отсюда.
— А раньше здесь было хорошо? — голос Мещерского, вопреки его желанию, прозвучал насмешливо: «Когда тебя самого тут палкой по спине угощали, Димочка, тебе, видно, тут больше нравилось?»
— Раньше тут было хорошо. Очень. Когда я впервые попал сюда, в этот дом, мне чрезвычайно понравилось. Даже пожалел, что жизнь моя проходила вне всего этого благолепия. Зеленый я еще тогда был, непривычный к таким вещам, не пообтесался. На мир вот такими глазами смотрел — по семь копеек — с восторгом и надеждой. В юности нам ведь кажется, что они живут лучше нас.
— Как вы сказали? — Мещерский вспомнил свой разговор с Кравченко. — Они? Знаете, Дмитрий, при всей нашей с вами разнице, мы все-таки в чем-то до удивления похожи. То же самое чувство у меня было здесь неделю назад. Теперь это чувство пропало.
— Они, оказывается, такие же, как и мы? — Корсаков криво усмехнулся. — Даже иногда хуже? Такое вот сплошное паскудство, от которого становится тошно на душе?
Но и это пройдет, Сергей. Поверьте мне. В принципе все эти наши духовные потери и разочарования — такая.., по сравнению с… — Он внезапно осекся и продолжил не так, как, видно, хотел вначале:
— По сравнению со смертью человека. Когда видишь смерть вблизи — все остальное меркнет. Линяет… Ладно, что тут скажешь? Пойду все же стрельну у старушки нашей табачку.
— Дима, — Мещерский окликнул его, когда он уже брался за ручку двери.
— Что? — Корсаков медленно обернулся.
— Помните, вы сказали мне: «Эта женщина втягивает всех в свою орбиту»? Так вот. Я понял, что это значит.
Корсаков молчал. Ждал.
— Вас она тоже втянула во все это, да? Сама? — тихо спросил Мещерский.
— Мы точно с вами похожи, Сергей, — джазмен тряхнул крашеными волосами. — А Марина иногда говорила, что я похож на нее. Во всем этом, наверное, что-то есть.
Что — решайте сами. От себя могу только сказать: случается, что человек совершает роковую ошибку, а потом расплачивается за нее. Вы что-то еще хотите спросить?
— Да. Хочу. — Мещерский тоже встал. — Неужели это действительно приятно, когда вас истязает вот такая женщина?
— Нет. Но должно пройти время, прежде чем начинаешь понимать, насколько это неприятно и…
— Смешно, да? — Мещерский сейчас говорил тоном Кравченко.
— Смеха в этом мало, Сергей, — Корсаков снова тяжко вздохнул. — И стыдно. Но это поначалу, потом стыд исчезает. И становится только страшно. Действительно страшно. За всех нас.
Кравченко, спускавшийся по лестнице, увидел выходящего из зала Корсакова — тот направлялся в кухню. Окликать его Кравченко не стал. Не стал он разыскивать в этом мрачном и тихом доме и Мещерского. Хотелось побыть одному в этой давящей тишине. Он открыл двери гостиной — сюда так никто еще и не входил. Кругом царил беспорядок, оставшийся после отъезда милиции.
Он стоял и смотрел на телевизор, на кресло, на камин, полный золы, на истоптанный грязный ковер, на засохшие, скрюченные ветки рябины в напольной вазе, и внезапно ему стало, быть может, впервые за эти дни, по-настоящему страшно. Он почувствовал — всей кожей, каждым нервом своим, каждой клеточкой и жилкой, — что в этой вот пустынной и разгромленной комнате, в этом гулком притихшем доме клубится нечто грозное и тяжелое, беспощадное и душное. Нечто, от которого не хватает воздуха легким и сердце пускается вскачь бешеным судорожным галопом — только бы убежать, укрыться, только бы спастись…