Опасно иметь развитое воображение. А может и нет. Но тогда опасно читать такие сочинения. Они несовместимы с мозгом, транслирующим текст в яркие зрительные образы. Этот факт дошел от головы до желудка немного позже, на середине восьмой страницы — и он рванул к туалету. Зеленея лицом.
Полегчало. Но только желудку. Он посидел, собираясь с силами. Дочитывать не хотелось. Но ничего другого он делать сейчас не мог. Четыре страницы. Четыре страницы до конца. Всего и целых четыре. Слева ныло. Он набрал полную грудь — и нырнул.
Он знал все. Количество перешло в качество. Он оказался там. Не наносил удары — был сторонним наблюдателем. Безмолвным и беспомощным. Но он знал все. Эту гигантскую коммуналку на верхнем этаже углового дома. Эти две комнаты с высокими потолками. Эту мебель и эти обои. Эти книги в полках. Эти безделушки на трюмо (косметики почти нету). Эту гитару на стене. Эти рисунки — штрих скупой, уверенный, мужской. Эти занавески и этот вид из окна — музей, похожий на храм. Кровавый храм кровавого бога войны. Он знал все.
И — он знал эту женщину. Лучше бы он ее не знал никогда. Лучше бы он никогда здесь не был — ни тогда, ни сейчас. Лучше бы он никогда не видел этого лица — которое казалось ему то прекрасным, то отвратительным. Которое сейчас искажено, дико искажено. И не мукой — ненавистью. Последней бессильной ненавистью. И лучше бы он не слышал никогда ее голоса — низкого, чуть-чуть хрипловатого. Всегда спокойного. Иногда — презрительного. Иногда — бархатно-нежного. Голоса, который превратился в булькающий клекот и шипящий свист. И в этом свисте и клокотании — та же смертельная ненависть.
…Он был весь в крови — с ног до головы. И убийца — тоже. Он не видел его лица, только длинное, почти до пят, поношенное пальто. Синее. Спереди оно стало черным. Мокро-черным. Липко-черным. Пропитавшимся кровью. Жуткое и неторопливое действо заканчивалось, убийца перестал растягивать удовольствие и кровь хлестала во все стороны.