-- Так. Не хорошо ему там. В больницу возил. Разов пять возил. Веревками к грядке прикручивал, чтобы не бился. Не приняли. А людей он не любит -- прячется, когда спокоен. Ну, когда накатится то, еще своих домашних, ничего себе, терпит. А на чужих бросается. И все зубами норовит за горло... за горло... как волк.
-- Но ведь это значит... -- начал соображать Никонов, -- это значит, что вы его заперли для того, чтобы он не бросался на нас, приезжих? Да? Когда мы стояли под дождем и ждали, вы заперли его? Да?
-- Так, так! -- кивал головой хозяин. -- Потому что нельзя иначе. Люди заплутались, дорогу потеряли, обмокли... Как не пустить?.. А он сейчас зубами за горло... Часто запираю. А что стонет он -- вы не бойтесь. Он и на воле стонет. Боль в нем такая есть. Сидит внутри и гложет. Сидит и гложет, а ему мочи нет терпеть.
-- И... давно это с ним? -- несмело спросил Никонов. Ему было стыдно и больно, так больно, как будто та боль, что сидела в помешанном, заразила и его. Сразу, после немногих слов хозяина, все было теперь ясно и просто, и поэтому было еще ужаснее, чем представлялось в воображении.
-- Давно. Сюда таким уж привел. Да что говорить... Скучно вам будет, дело не барское... Вы бы спать легли. Притомились, поди, с дороги. Все спят.
-- Нет, я не могу. Вы должны рассказать мне... И кроме того, -- извинить... Если бы я мог предполагать, я нашел бы другое место... Ночевал бы в степи... Но не так... Ведь это же страшно!
-- Гроза была. А грозу он тоже не любит. Боится. Замрет весь, похолодеет, когда по небу раскатится. Здесь, в Кочках, ему хорошо еще... А в селе, куда мы из России приехали, первое время очень мучился. Скорбел.
-- Скорбел? -- бессознательно повторил Никонов.
-- Так. Сначала был он тихий совсем. Только скорбел душой и молчал. Не открывал рта, не говорил ни с кем. Так... А вы бы спать легли...
-- Да нет же... Послушайте! Сейчас темно. Выпустите его, он никого не увидит.
-- Нельзя: подкрадется тихонько, словно кошка, и придушит. Тут уже было раз... Едва отняли. Нельзя. Совсем ожесточен человек... Вы вот, барин, молодой еще. Душа у вас не заскорузла. Вы понять можете... Если, например, родился человек нищ и несчастен, как Лазарь, и определили его с самого начала к богатым людям, под столом крошки лизать. А человек тот крошками-то недоволен. Он, может быть, умом своим много выше тех поднялся, кто над ним сидит. И будет ему обидно, и дух у него возмутится. "Не надо мне, скажет, ваших крошек, пусть их псы шелудивые жрут. Хочу сесть за стол и вкушать с вами, с богатыми, вровне". Захочет человек подняться, ан нельзя, -- прикован. А богатые учнут его каблуками по убогому лицу бить и приговаривать: "Знай, убогий, свое место. Мы и то тебе великую милость оказываем". Ожесточится такой человек, или нет?
-- Ожесточится! -- тихо согласился Никонов, с нелепым вниманием всматриваясь в нагоревшую черным грибом светильню сального огарка. -- Ожесточится...
-- Так вот же и брат. От этого он и ум потерял. Ум у него был большой, а труд -- тесный. Приковал его этот труд к земле, к грязи -- и никаких. Не дал простору. Бился, бился он в этом труде, а видит -- кроме крошек, ничего не перепадает. И уже как бился! Все хотел грошей накопить. В больших летах самоуком грамоте обучился. Толстые книги стал читать. Днем работает, а ночью читает. Никогда ему отдыха не было. На что крепкий был человек, а извелся: прозрачный стал с лица, восковой, словно схимник... Ну, грошей не накопил, а в город таки ушел. К тому времени я оженился, и, стало быть, в семье работница прибыла... Ушел брат в город и поступил на фабрику. И все ходил слушать, как господа о науках читали. И письма посылал нам очень чудные, вроде как песни сложены. Хорошие письма. Про тяжелую крестьянскую долю писал и про сытых, что праздно живут да жиреют... Только недолго это было, а потом на год целый и слух об нем всякий пропал. Полагали мы, что заболел либо помер.
Хозяин остановился, открыл фонарь и, поплевав на пальцы, снял нагар. Никонов, приложив ухо к запертой двери, прислушался и вопросительно поднял глаза на хозяина.
-- Стонет он. Как же быть?
-- Все одно... И выпустить -- не перестанет. Видно, уж до самой смерти промается... Спать-то будете?
-- Нет, я не могу. Лучше говорите. Я буду слушать.
-- Так. Вы вот на меня, было, с укором, да с кулаком, а я к этому привычен. Много нас били. Не жалели господа своих белых ручек. И брата били.
-- Потому и не писал он из города?