Сделанное Платоновым оказалось столь обширным, что и до сих обнаруживаются неопубликованные вещи (например, только что, пьеса «Дураки в провинции»). На мой взгляд, никто из писателей советского периода не заслуживает своего полно-го комментированного академического собрания сочинений как Андрей Платонов. Такое делается один раз, как делали у нас с гениями XIX века – Пушкиным, Толстым, Чеховым… но ведь и XX век – прошлый!
Платонов не только заслужил такое издание, но и нуждается в нем. У иных, может быть, рукописи и не горят; у Платонова – до сих пор горят (или тлеют, готовые в одну секунду вспыхнуть гоголевским каминным огнем). Дело в том, как он писал, как относился к собственным текстам.
Писал он быстро и много, безоглядно, твердым каранда-шом на плохой бумаге, скидывая исписанный лист в корзину (вспышки творческой продуктивности в конце 20-х – начале 30-х годов сравнима с Болдинской осенью), все меньше наде-ясь на публикацию. Иногда ему мерещилось, что что-то все-таки возможно, и он извлекал из корзины черновик, с тем, что-бы перебелить его. Правка наносилась уже чернилами поверх первого слоя. Изменения и дополнения бывали значительны-ми. Расшифровать эти слои задача уже даже не текстолога, а археографа. Дело в том, что Платонов никогда не был попутчи-ком. Придется воскресить этот подлый термин.
Значит, были писатели революционные, были мирные со-ветские, были буржуазные и враждебные: эмигранты и вну-тренние эмигранты, но были и попутчики. (Потом уже, не менее подло, возникли сочувствующие, беспартийные боль-шевики, просто беспартийная масса.)
Эта, вполне грамотно заваренная, идеологическая каша варится и до сих пор, все более незаметная именно тому, кто кажется себе носителем правды или свободы. Это отчетливо видно на нашем отношении к наследиям тех, кого уже нет, кто, в нашем понимании, окончателен, то есть стал добычей на-следников. В результате, мы имеем все тот же супчик, иначе заправленный («чем дальше в лес, тем толще партизаны», как сказано в народе).
Есть писатели прочитанные (в основном, из попутчиков и даже внутрених эмигрантов – Ахматова, Пастернак, Булгаков), неправильно прочитанные (в основном, из имевших прижизненное советское признание – Блок, Горький, Маяковский), недочитанные (Цветаева, Замятин, «обэриуты»), и непрочитанные (Заболоцкий, Зощенко, Платонов). Последних никогда бы не было, если бы не советская власть (достаточно косвенная ее заслуга). Их усилие выразить в языке то, что происходило в реальности, истинно ново, смело, органично и поэтично и не имеет ничего общего ни с каким новоязом.
Непрочитанные оказались непрочитанными не только по-тому, что их мало и поздно печатали, что касается и попутчи-ков и эмигрантов, а потому, что они оказались наиболее чест-ны перед языком: они беспартийны и как большевики и как не – большевики,«..иначе следует признать, что великий поэт, будучи человеком храбрым, несчастным и гениальным, отка-зался принять участие в улучшении своей и всеобщей судьбы, то есть оказался человеком, мягко говоря, недальновидным и легкомысленным.» О ком это? «А мы знаем…» – отвечает со своей непреодолимой интонацией Платонов. «А мы знаем, что Пушкин применяет легкомыслие лишь в уместных случаях».
В статье «Пушкин наш товарищ», писанной к пресловутому юбилею 1937 года, загнанный в непечатность Платонов применяет и легкомыслие (в официозе) и храбрость (в мысли): «В преодолении низшего высшим никакой трагедии нет. Траге-дия налицо лишь между равновеликими силами, причем ги-бель одной не увеличивает этического достоинства другой»… Умопомрачительная, мандельштамовская мысль! Перечитай-те еще раз и еще раз, чтобы уместить в сознание… Пушкинский Евгений, например, сошел с ума, а Пушкин нет… Платонов возвращается к придурочной интонации социального заказа: «Евгений с содроганием прошел мимо Медного Всадника и даже погрозился ему: «Ужо тебе!», хотя и признал перед тем: «Добро, строитель чудотворный!» Даже бедный Евгений понял кое-что /…/». И мы попытаемся.
Платонов равен режиму, он достоин трагедии, и в этом его величие: он знает свое место. Не Евгений погрозил пальцем Петру, а Сталин – Платонову, поставив свою жирную, кровавую, однозначную резолюцию на рассказах «Впрок» и «Усом-нившийся Макар». И анализ «Медного всадника» звучит как собственно платоновский манифест равновеликости Истории и простого человека: «Пушкин отдает и Петру и Евгению оди-наковую поэтическую силу, причем нравственная ценность обоих образов равна друг другу». Никто, кроме Платонова, не углядел тут знак равенства.
VIII. Память как черновик