Это сейчас мы изрыли пушкинскую эпоху своими ходами. Со смертью Пушкина никто еще не знал, что это – эпоха. После лермонтовского стихотворения, после шока посмертного номера «Современника» (“кто был и кого потеряли…”) эпоха провалилась в небытие и забытье надолго. Забылось даже, какого он был роста (от 155 до 167), был ли он красив или похож на обезьяну, курил или не курил, ВСЕ ли он написал или не ВСЕ, скверный был характер или легкий, до сих пор не могут разобраться с Натальей Николаевной… забылось, и все умерли. Спросить некого. Остались (все сходятся в воспоминаниях) – улыбка ослепительная и смех “до кишок”. Стихи остались. Даже место, где пролилась его кровь у Черной речки, через 20 лет участник дуэли Данзас находил с трудом (“кустарника этого мы уже не нашли, он вырублен, и земля разделена”). Показания разошлись: слева или справа от дороги? И обелиск на месте дуэли, у которого мы скорбим, возможно, вовсе не там, и мы его крови не топчем…
Но какого красного цвета эти белые январские дни его смерти!
Помнил ли Пушкин, что умирает вместе с Петром… но Достоевский, сказавший свою “тронную” пушкинскую речь за полгода до смерти, готовящийся к выступлению по поводу дня смерти Пушкина и умирающий в тот же день, – точно, что знает об этом!
И вот Блок, «Записная книжка», 1918 год…
27 января. «Двенадцать»
28 января. «ДВЕНАДЦАТЬ»
29 января… «Сегодня я – гений».
«Бывают странные сближения»…
«Скифы» соответствуют «Клеветникам России».
Случаются повторения в истории” (Блок. Дневник. 21/8 февраля 1918 года).
«Чуть было не поссорился я со двором <…> Однако это мне не пройдет» (Пушкин. Дневник. 22 июля 1834 года).
«…ты слишком неосторожно берешь иные ноты.
Помни – тебе не «простят» «никогда» (Белый – Блоку, 17 марта 1918 года).
«Доколь в подлунном мире / Жив будет хоть один пиит…»
Блоку – 37 лет. «Двенадцать» – это дуэль, в которой он погибнет.
Красное и белое. Кровь на снегу.
V. Поведение как поведение
1. ЧЕЛОВЕК ИЗ КРАСНОЙ КНИГИ
Нарисованный разговор
– Значит, аристократия и интеллигенция – это не тождество?
– Совершенно нет. Да-да-да. Можно и в шестой части Бархатной книги быть записанным, и быть совершенным хамом.
– А вы в какой?
– Я, наверное, служилое дворянство. Не берусь даже вам сказать, в какой. Потому что никакой претензии на аристократичность в семье не было… Есть род Волковых, которые из самых древних в Бархатной книге, – бояре Волковы были, так же как Романовы, шесть-семь таких старых родов. Но я к ним отношения не имею. Со стороны матери у меня более, так сказать… есть адмирал XVIII века…
– А материнская фамилия?
– Лазарева. Династия целая.
– Тот самый мореплаватель Лазарев?
– Да. Тот самый мореплаватель. Он мой прадед. И я бы был моряком, если бы не слабое зрение. Был близорук, поэтому в Морской корпус не приняли…
– Олег Васильевич, это мое первое интервью. Не знаю, с какого конца взяться, и тут же прекращается сытая писательская ирония над журналистами. Нет другого пути начать разговор, как объяснить вам же, кто вы такой. За это время вы, как всегда, сумеете сохранить достоинство, а я успею его растерять. Вы, Олег Васильевич, – уникальный экземпляр рода человеческого… Вы кому угодно сегодня покажетесь не просто человеком редчайших достоинств, а – преувеличением. Всякий, кто впервые увидит вас и соединит ваш облик и повадку с наслышкой о вашей судьбе, воскликнет, как тот персонаж из анекдота: «Не может быть!» В этом восхищении есть своего рода отказ: мол, исключительное исключение, как раз и не подтверждающее правило. Что-то вроде улыбки, даже усмешки, пусть и счастливой. Не сразу и заметишь, что улыбка эта – от смущения. Потому что не мы – правило, а вы. Потому что не вы преувеличение и исключение, а мы с нашим большинством. Потому что вы – не мы. Для меня вы человек нормы, нормальный человек. Просто норма стала уникальным явлением. Надо сказать, образ ваш заслоняет для многих и то, что вы пишете, и как вы пишете. Мне кажется, однако, что для вас последнее важнее. Вы современный писатель. Так вот, мне нравится (как человеку, многократно обвиненному в формализме), как вы пишете. Как употребляете слова. Как их ставите. У вас и на бумаге слова грассируют, как в жизни. Вот мы встретились в Союзе писателей, у «парадного подъезда», по вашему выражению. Вы так сказали про одного нашего секретаря: «Вам не кажется, Андрей Георгиевич, что он очень падший человек?» Ну разве не смешно? Не смешно – именно так: падший. В другой раз я читаю у вас про собачек, что они не стали хуже с тех, дореволюционных пор; та же порода и то же старание, просто у них нет той возможности приобрести практику, потому что дичи той нет… «Мои друзья пойнтеры» – так, кажется, называлось ваше эссе?
– Да. «Мои фавориты». Или «Мои любимцы»…
– Значит, не «друзья»… Перевод с французского. Вы ведь начинали как переводчик?
– Да, я переводил и на французский, и с французского, и на английский я переводил.
– Это то, что досталось вам в наследство. Единственное не разоренное наследство?