У тебя наверняка не было своего уголка, ты не могла закрыться, остаться совсем одной, кто-нибудь всегда был рядом, даже в книге, которую ты читала, ты была не одна, кто-нибудь всегда шуршал, зудел над твоим ухом, какая-нибудь назойливая соседка, зубрящая латынь… Эрна, Эрна, ты не могла пуститься в пляс по своей комнате или корчить морды зеркальцу… и вещей у тебя было совсем мало, не было собачки, котенка, куколки… а может, была куколка?.. слабое утешение… у тебя не было возможности есть то, что ты хотела, – я должен был питаться с ними: дешевый рис, тунец, хлеб, картошка – нейтральная еда… и мне было тоскливо, Эрна…
Хотя бы так, пока записываешь (сидя на ступеньках, одним ухом прислушиваясь, не идут ли, другим внимаешь шепоту внутри), словно греешься, бежит скорей по венам кровь. Обычно она еле движется, перегруженная набитыми автобусами будней, руганью, ссорами, очередями – иногда думаешь: вскроешь вену, а оттуда вместо крови побегут во все стороны очереди, выстроятся и будут стоять крошечные люди, твердые и острые, злые, как самые крохотные гвозди. Когда пишешь, состав крови меняется. Напитанная газом фантазии, она скользит по венам быстрее и светится.
Вчера помогал Кустарю втащить большую монтажную лебедку на девятый этаж. Она весит не меньше тридцати килограммов. У меня болят спина, ноги, руки, шея. Вчера мы колдыбались по этой лестнице, как черти. Никто нам даже спасибо не скажет.
Первые два пролета дались легко – ничего не почувствовали.
«Я мог бы и один, – говорил Кустарь, – но решил, что силы мне еще пригодятся…»
Он бы один, конечно, не справился. Очень скоро стал красный как рак. Я попросил его отдохнуть. Он отказался: ничего, ничего, давай, пустяки… Я сказал, что выбился из сил, мне надо перекурить. Он неохотно уступил. У него бы случился апоплексический удар, я в этом уверен. Он был пунцовый, точно из бани. Мы сорвали кожу на руках до крови. У меня ноет ребро, опять невралгия. Последние два пролета были самыми тяжелыми. У нас было несколько перерывов. Я заглядывал в залы, прохаживался, чтобы отвлечься. Спрашивал его – не поставил ли он чего-нибудь нового? Он рассказывал и увлекался – так я выяснил, что на седьмой этаж он носил в ведрах песок, забегался, сделал пустыню, и пустыня получилась славная: посреди песка стояло много скелетов, некоторые из них совокуплялись в самых странных позах. Он сказал, что ему пришлось несколько суток изучать гей-порно, чтобы воспроизвести положения тел как можно правдоподобнее, но потом он плюнул на правдоподобие и отдался фантазии, которая вызвала самые причудливые сцены и формы, и он сращивал скелетов, по три-четыре – в одно целое, получились загадочные монстры, монстры похоти и содомии.
Два последних пролета лестницы самые шаткие. Я думал, что мы провалимся. Поручней нет. Местами пробиты ступени. Мы провалимся, твердил я себе, мы загремим… Ну и пусть, ну и загремим, ну и к чертям все! Лучше так загреметь, с лебедкой и мастером, создающим Театр ужасов, Ад, девятый круг…
– Кустарь, для чего тебе лебедка?
– Гильотину буду строить – натуральных размеров. Доски, бревна… тяжелые… много и длинные… проще поднять, чем тянуть на себе…
Я поднялся аж на седьмой этаж! Подумать только… Есть порох в пороховницах!
Постоял в пустыне, разглядывая монстров похоти. Хорошо. Кругом пыль. Сюда давно никто не заходил. Я увидел наши вчерашние следы. Четко отпечатались в пыли, как в снегу.