Но она ведь могла быть где угодно, практически в любом месте, — с чего же детективу начинать? Нет, он не возьмется за это дело, и вновь Шаббат рассылал письма, всегда с припиской от руки: «Это моя жена. Она пропала. Не видели ли вы эту женщину?» Он рассылал это по всем адресам, какие только могло подсказать ему воображение. Он подумал даже о борделях. Никки была красива, покладиста, безусловно, обращала на себя внимание в Америке своим долгим стройным телом, длинным греческим носом, этой своей черно-белой греческой красотой. А вдруг она укрылась в борделе, как школьница у алтаря? Он вспомнил, как однажды, правда всего только однажды, в борделе в Буэнос-Айресе он наткнулся на весьма утонченную молодую женщину.
Американская «девушка с соседней улицы» (это Розеанна) и экзотическое создание (это Никки — воплощенная романтика портовых городов и притонов) слились для него в одно, когда в поисках жены он начал прочесывать бордели Нью-Йорка. На Третьей авеню в некоторых заведениях вам сразу же попадалась «девушка с соседней улицы».
Поднимаешься по лестнице, входишь в помещение вроде салона, а иногда они и старались, чтобы это выглядело как старомодный салон с картины Лотрека или какого-нибудь лже-Лотрека. Там слоняются молодые женщины, и «девушка с соседней улицы» находилась сразу, а вот Никки — никогда. Он стал завсегдатаем двух-трех таких мест, показывал фотографию Никки каждой мадам. Спрашивал, не появлялась ли здесь такая. Все отвечали, что хотели бы они, чтобы
Около пятидесяти писем пришло ему на адрес театра, от людей, которые видели Никки на сцене и хотели выразить ему свое сочувствие. До ее возвращения он сложил эти письма в выдвижной ящик, вместе с драгоценностями, доставшимися ей от матери. Среди них были и те, которые они с бальзамировщиком сняли с покойной. Никки ничего с собой не взяла. Если бы он мог переслать ей эти письма!.. Нет, лучше бы отправить к ней самих авторов этих писем, перенести их туда, где она прячется, усадить ее на стул посреди комнаты, попросить не двигаться, и пусть они по очереди проходят перед ней, и пусть каждый сколь угодно долго рассказывает ей, что для него значит ее игра в пьесах Стриндберга, Чехова, Шекспира. Еще до того, как каждый из них исполнит свою песнь, она безудержно разрыдается, и не по своей матери, а по себе самой и своему дару, который зарывает в землю. И только после того, как выскажется последний, в комнату войдет Шаббат. И тут она встанет, наденет пальто — черное облегающее пальто, которого теперь недостает в ее гардеробе, то самое, которое они вместе купили у Альтмана, — и безропотно позволит ему отвести себя обратно, туда, где ей все всегда было ясно, где все понятно, где она со всем в ладу, где она полна сил, обратно на сцену, в единственное место на свете, где она жила, а не играла, и где ее отпускали демоны. Сцена — вот что держало ее, вот что удерживало их вместе. Какое напряжение она сообщала всему на сцене, когда просто выходила к рампе!
Из-за ее бесконечного траура по матери он больше не воспринимал ее как женщину. Теперь нужно было спасать актрису.
Как у миллионов и миллионов молодых пар, вначале было сильное взаимное сексуальное притяжение. Какой бы гремучей ни казалась эта смесь чистого, как фонтанирующий гейзер, нарциссизма и изумительной способности к самоотречению, то и другое прекрасно уживалось в Никки, когда она лежала обнаженная в постели, умоляюще глядя на него и ожидая, что же он будет с ней делать. И ее эмоциональность, ее всегдашняя эмоциональность, романтическая, эфирная сторона ее натуры, ее бессильный протест против всего отвратительного — все это тоже необыкновенно возбуждало. Ее вогнутый, тугой живот, алебастровое, раздвоенное яблоко зада, бледные девические, как у пятнадцатилетней девочки-подростка, соски, груди такие маленькие, что они могли поместиться в ладонях, — так, сделав ладонь чашечкой, мы удерживаем божью коровку, когда не хотим, чтобы она улетела, — ее непроницаемые глаза, которые просто затягивали внутрь, а сами ничего не говорили, но так красноречиво не говорили… О, радость обладания всем этим хрупким богатством! Просто посмотрев на нее, он чувствовал, что его пенис готов взорваться.
«Ты похож на стервятника, когда стоишь и вот так на меня смотришь», — говорила она. «Тебя это пугает?» — «Да», — отвечала она. Они сами удивлялись тому, что делают. Когда он впервые вытянул ее по ягодицам своим брючным ремнем, Никки, которая боялась буквально всего, вовсе не испугалась. «Только не сильно…» — И кожаный ремень сначала едва касался ее кожи, а потом он стал стегать посильнее, а она послушно лежала на животе, и побои приводили ее в состояние экзальтации. «О, это, это…»— «Ну скажи, скажи!» — «Это так нежно — грубо и нежно!» Трудно было сказать, кто кому навязывал свою волю, — поддавалась ли ему Никки, или этот мазохизм и был сутью ее вожделения.