Ее мать лежала на кушетке под стеганым одеялом. До того, как появился бальзамировщик и, как выразилась Никки, «замариновал ее», она выглядела так, как будто просто уснула. Нижняя челюсть у нее, как и при жизни, была чуть-чуть сдвинута на сторону. За окном занималось свежее весеннее утро. Воробьи, которых она кормила каждый день, перескакивали с одной цветущей ветки на другую, возились среди мелких камешков на крыше сарая, и, выглянув из окна, можно было увидеть нежный глянец лепестков тюльпанов. У двери стояла собачья миска с остатками еды, но самой собаки в доме уже не было, ее забрала Рена. От Рены же я потом узнал о том, что произошло в то утро, когда мать Никки умерла. Никки сказала мне, что врач, который выписывал свидетельство о смерти, вызвал транспорт, но она решила оставить мать дома до похорон и отослала машину. Рена, которая, узнав о смерти двоюродной сестры, бросилась к Никки, рассказала мне потом, что машину, вызванную доктором, вовсе не «отослали». Водитель вошел и уже начал подниматься по узкой лестнице, как вдруг Никки закричала: «Нет, нет!» Он попробовал было настаивать, сказал, что просто выполняет свою работу. И тут Никки так сильно ударила его по лицу, что водитель убежал, а у нее несколько дней потом болело запястье. Я видел, как она потирала запястье, но не знал, в чем дело, пока Рена не рассказала мне.
Интересно, а с кем это он разговаривает? С вызванной им же самим назло всякому здравому смыслу галлюцинацией? С явлением, которое лишь усугубляет нелогичность и бессмысленность хаоса? Его мать — это еще одна из его кукол, его последняя кукла, невидимая марионетка, болтающаяся на ниточках, кукла, которой досталась роль не ангела-хранителя, а провожатого его души в ее новое обиталище. Вкус к лицедейству придавал теперь его никчемной жизни кричащий театральный колорит.
Он ехал бесконечно. Может, он пропустил поворот, а может, пора было считать, что он уже в своем новом жилище: в гробу на колесах, который бесконечно ведешь сквозь темноту, рассказывая и рассказывая о непоправимо случившемся, о том, что в конце концов сделало тебя невидимым. И так быстро! Так скоро! Все убегает, и прежде всего твоя собственная суть, и в какой-то неопределимой точке смутно понимаешь, что твой безжалостный враг — это ты сам.
Призрак матери к тому времени окутал его целиком, она словно бы вобрала его в себя — такой способ убедить его, что она существует, независимо и отдельно от его воображения.
Я спросил у Никки: «Когда похороны?» Она не ответила на вопрос, только сказала: «Это невозможно. Это невыносимо грустно». Она сидела на краешке кушетки. Я держал Никки за руку, а другой рукой она коснулась лица своей матери.
Распорядитель похорон появился в четыре часа дня. Он был в полосатых брюках и черной визитке. В высшей степени вежливый и предупредительный, он объяснил, что побывал сегодня на трех похоронах и не успел переодеться. Никки объявила, что не позволит никуда переносить свою мать, что она останется там, где она сейчас. Его ответ был эвфемизмом очень высокого уровня, и на этом уровне, надо отдать ему должное, ему удалось продержаться в продолжение всего разговора, если не считать одного единственного прокола. Это была высококлассная работа. «Как пожелаете, мисс Кантаракис, — ответил он. — Мы ни в коем случае не хотели бы оскорбить ваши чувства. Если ваша матушка остается с вами, то просто нужно, чтобы один из наших людей пришел и сделал ей укол». Я понял его так, что они собираются ее выпотрошить и набальзамировать. «Не волнуйтесь, у нас это делают лучше, чем где-либо в Англии, — бодро сообщил он и с гордостью добавил: — Наш человек работал над королевской семьей. Очень остроумный малый, кстати. По-другому и нельзя, когда такая работа. Мы не можем позволить себе болезненной впечатлительности».