– Ещё, – сказал Снегирёв. И протянул небольшой бумажный квадратик. Жуков поправил очки и увидел длинный ряд цифр, перемежаемый кое-где плюсами, чёрточками и скобками. – Это аварийный телефон, – продолжал Алексей. – На самый крайний… если вдруг вовсе безвыходное… если что-то со Стаськой… по нему меня в любой точке… планеты…
Он всё-таки задохнулся и замолчал.
– Я так понимаю, – тихо проговорил Жуков, – что номер этот совершенно секретен и никакому разглашению не подлежит?..
Снегирёв нехотя кивнул. Вид у него в данный момент был такой, что краше в гроб кладут. Причём существенно краше. Что-то изменилось в его лице, что-то заострилось, запало, судорожное напряжение сдвинуло мышцы, и Жукову померещилось сходство с портретом, висевшим на стене в Стаськиной комнате. Он не удержался и спросил:
– Алексей, ты… вернёшься?..
Снегирёв поднял на него пустые глаза. Теперь в них не было даже боли. Даже боль выгорела дотла, до серой золы, и её унёс ветер.
– Если меня убьют, – сказал он, – ты об этом… узнаешь. Тогда… Стаське скажешь… тебе и Нине… спасибо… Да… ещё… картину, которую мне сегодня показывала… пускай сохранит…
Повернулся и быстро зашагал через подворотню на Варшавскую улицу.
Саша Лоскутков брёл по длинному, извилистому коридору и всё пытался рассмотреть его очертания, но ничего из этого не получалось. Пол, стены и потолок менялись как хотели: то придвигались вплотную, то уносились далеко и пропадали из глаз. Коридор петлял, извивался и уводил отчётливо вниз, и Сашу это очень тревожило, хотя он не понимал почему.
Большей частью здесь царила почти совершенная темнота, но иногда появлялся свет, и тогда делалось ещё хуже. Потому что свет происходил от огня. Огонь врывался вихрями, волнами, смерчами горящего воздуха, и увернуться или удрать от него никакой возможности не было. Огонь налетал… и временами Саше опять начинало казаться, будто его несут на руках. Откуда, из какой памяти приходило это ощущение, он не знал. Каждый раз, когда появлялся огонь, Саша напрягался в жутком предчувствии боли, а потом начинало останавливаться сердце. Он ощущал, как оно постепенно затихает внутри, как ему остаётся совсем немного до того, чтобы затихнуть совсем. Тогда становилось очень трудно идти, и это было самое скверное. Где-то неведомо далеко из коридора был выход, и Саша пытался его разыскать. Где и как искать, он не знал, он мог только идти вперёд. Мог и остановиться, передохнуть – это до некоторой степени зависело от его собственной воли, – но остановка таила в себе какую-то опасность, какую-то чёрную бездну, и Саша не останавливался. Он продолжал идти и постепенно удалялся от бездны, и на время становилось чуть легче, а потом всё начиналось сначала. Иногда огонь вырывался словно бы прямо из стен и "пропадал спустя нескончаемый миг, успев полоснуть тысячами когтей. Иногда же он с рокотом возникал впереди и неотвратимо нёсся навстречу, и… пролетала вечность за вечностью, но рано или поздно Сашу подхватывали чьи-то руки – и несли, когда он уже не мог двигаться сам…
А ещё в коридоре обитал Голос. Саша почти всё время слышал его. И даже понимал, что Голос обращается к нему, говорит с ним, куда-то зовёт. Он не мог разобрать ни единого слова, но Голос казался смутно знакомым. Иногда у Голоса появлялся облик. Стены коридора порой расходились особенно далеко, и тогда сквозь улетающий дым проступало лицо. Почему-то зелёное. На лице были глаза – и ничего больше. Только глаза. Голос и глаза звали Сашу, и он шёл к ним, потому что там, куда они его звали, был выход из лабиринта.
Но он устал. Он очень устал. И коридор всё чаще заволакивался огненным дымом. И по-прежнему уводил отчётливо вниз…
Кто не бывал в ожоговом центре, тому и незачем туда попадать. Ни посетителем, ни, Боже упаси, пациентом. Там тусклое освещение и на полу очень чистый коричневатый линолеум, а так называемая песочная ванна форму имеет овальную и размерами вроде большого дивана, и со стороны кажется, что в ней кипит и клокочет жидкая бурая грязь. На самом деле это бурлит поддуваемый воздухом порошок, и его покрывает тонкая плёнка. А сверху, погружённый до половины, тихо плавает в невесомости или слабо корчится человек. Вернее, жуткое нечто, когда-то бывшее здоровым и полным сил человеком. И прикосновение бурлящего порошка есть единственное, что может вынести его сожжённое тело. И там, где нет кожи, голую плоть покрывают широкие полосы марли, пропитанной фурацилином. И смотреть на всё это, если только ты не профессиональный медик, нет никаких сил.