Электричка не доползла ещё даже до «Воздухоплавательного парка», когда сзади, в тамбуре, оглушительно грохнула железная дверь, послышался хохот, потом визгливые матюги. Скунс невольно оглянулся, открывая глаза, и мысленно плюнул при виде компании каких-то недорослей, ввалившейся в вагон. Две девки и четверо парней, которым в детстве явно недодали ремня… Нет, не так. Девка в кожаном картузе с октябрятской звёздочкой, четверо охламонов в косухах… и вторая девчонка, ровесница или на годик постарше, ничего общего с пятерыми лоботрясами не имеющая. То есть, как выразилась бы тётя Фира, совсем даже наоборот. Худенькая, стриженая и очень приличная (несмотря на облегающие джинсики) вчерашняя школьная отличница пугливо юркнула к окну через несколько сидений от Скунса, прошмыгнув между двумя пожилыми тётками, сидевшими возле прохода. Наёмный убийца без труда уловил отзвуки словесной перепалки, случившейся ещё на перроне, потом неловкую попытку отмолчаться, и наконец – когда дошло уже до рук – бегство в соседний вагон, показавшийся более населённым… Попав в общество женщин, девчонка успела даже облегчённо перевести дух, но спастись от «великолепной пятёрки» оказалось не так-то просто. Вся ватага протиснулась следом за ней, наступая на ноги тёткам, и те, недовольно косясь, пересели на другую сторону прохода. Где и продолжили разговор. Бедная отличница проводила их отчаянным взглядом, но они предпочли не заметить. Ещё бы. Распустившуюся молодёжь лучше обсуждать дома, за чаем, а не в поздней электричке, ползущей промышленными задворками. Между тем недоросли, отмечавшие какой-то успех, живо обсели девчонку, и Скунс увидел, как крупный сутулый парень хозяйски положил руку ей на колено. Отличница дёрнулась… и – женская логика! – вместо того чтобы кричать как можно громче, судорожно покраснела и попыталась молча сбросить его ладонь. Девка в кожаном картузе переложила жестянку с пивом из руки в руку и закатила ей оплеуху, а под боком щёлкнул кнопарь:
– Цыц, сявка…
И опять она даже не пискнула. На сей раз не из-за комплексов, а просто от страха. Открыла рот и закрыла. Господи, вот ведь несчастье… Скунс поднялся и пошёл по проходу. Вагонный пол ничем не был похож на обледенелый асфальт под аркой на Московском проспекте, и вообще он скорее всего совершал очередную глупость, и…
– Те чё, дядя? – заметив его приближение, оглянулся сутулый.
Скунс молча взял его за шиворот, и он улетел спиной вперёд по проходу, чтобы гулко шмякнуться в раздвижные створки дверей.
– Мужчина! – подала голос одна из тёток. – Постыдились бы! Ребёнка толкаете!..
Скунс пропустил её возмущение мимо ушей. Он уже сидел на освободившемся месте рядом с отличницей, и та всячески силилась отодвинуться и съёжиться в своём уголке, чтобы только не касаться его колена своим. Он всё равно чувствовал, как её колотило.
– Докуда едешь? – спросил он негромко, в упор не видя ни оставшуюся четвёрку (хоть бы перо спрятали, недоноски…), ни сутулого у дверей.
..Первой что-то сообразила подавившаяся пивом девка в картузе. Видать, с инстинктом самосохранения у неё был полный порядок. И этот инстинкт очень внятно сказал ей: наглеть и брать горлом будешь в другой раз. А сейчас – уноси ноги. Без шуток и как можно быстрей. До остальных то же самое дошло секундами позже. Компания слиняла удивительно тихо и незаметно, на глазах превращаясь из шайки молодых «крутяг» в обычную стайку подростков, напоровшихся на нечто действительно стрёмное.
– Я на д-двадцать первом… к-километре… – выдавила отличница.
– А дальше в какую сторону?
– На генерала Х-хазова…
Ей всё не верилось, что рядом наконец «свой» и бояться больше некого.
– Провожу, – коротко пообещал Скунс. Положил ногу на ногу и снова нахохлился, закрывая глаза. Девушка и смерть ехали в Пушкин.
Дама сдавала в багаж…
Кемалю Губаевичу Сиразитдинову следовало стать оперным певцом и играть на сцене хана Кончака. Благо о том, что летописные половцы были голубоглазыми и белобрысыми, за каковые качества их, собственно, «половцами» и прозвали, теперь известно только учёным. Простой обыватель, в том числе киношный и театральный постановщик, умных книжек не читает. И потому сценический Кончак неизменно «татарообразен»: скуласт, темноглаз и черноволос. То есть в лице дяди Кемаля искусство вне всякого сомнения понесло большую потерю.
Была уже почти полночь. Кемаль Губаевич сидел в квартире на углу Оранжерейной наедине со Скунсовым багажом («Бисмаллахи рахманир иррахим!..[19] Даже без телохранителей!..), и ожидание понемногу действовало ему на нервы. Тет-а-тет в отдельной квартире был непременным требованием Скунса (или того, кто придёт от имени Скунса, – напомнил себе дядя Кемаль). Его также предупредили, что любое, даже самое осторожное наблюдение будет замечено. И за последствия просили не обижаться.