Самолеты заруливают на стоянку. Там мы им заносим хвосты, выравниваем в линию, приводим в порядок. Самой легкой работой считается чистка плоскостей и фюзеляжа снизу — лежи на травке в тени, самой кропотливой — кабина, сохранившая, кажется, зной разгоряченных тел, где, согнувшись в три погибели, надо достать места за приборной доской, между тягами, под чашкой сиденья, куда обыкновенно набивается пыль.
Под плоскостью занимает место Колпаков, растягивается, лениво водит тряпкой, иногда засыпает. В ответ на «сачка» улыбается. Он в аэроклубе второй год, летает хорошо и держит себя на положении аристократа. Я переваливаюсь через борт — ноги торчат из кабины наружу.
Наша «Светлана» стоит второй с левого края, за «Татьяной Лариной». За нашей — «Лариса Дмитриевна», четвертой «Бедная Лиза» — ею оканчивается первое звено. Механики, чаще несостоявшиеся по разным причинам летчики, — поэты в душе. Нерастраченную любовь к небу переносят на машины и дают звучные имена, иногда верно отражающие суть. Наша «Светлана» — единственная в отряде серебристого цвета, остальные — зеленые. «Лариса Дмитриевна» — от «Бесприданницы». У Кеши никогда почти не оказывается под рукой или торцового ключа вывернуть свечу, или контровочной проволоки, то куда-то девается струбцинка, и он идет к соседям. Механик «Бедной Лизы» Солодовников не может избавить машину от течи масла, возвращается она на стоянку в черных потеках.
Вот и теперь Кеша пришел за графитовой смазкой. Они о чем-то говорят с нашим механиком Лисицыным. Кеша не выдерживает:
— Я ее, каштанку, отравлю. — И лицо его делается злодейским. — Нажарю мухоморов, скажу: «Поешь, мама», — и отравлю… Идет налево — киль осмотрит, направо — гайку подвернет.
И вдруг меняется в настроении:
— Солянка с осетриной, почки брошед, куропатка на канапе, беф-фризе с хреном. Что, сокола, засверлило в носу?
…Вечер ласков и тих. Струной звенит писк комара. В палатке механиков плещутся гитарные аккорды. Кеша в гимнастерке и бриджах тончайшей шерсти с заглаженными стрелочками, сапоги начищены до глянца, свежий подворотничок подчеркивает густой загар шеи.
— Кеша, расскажи, как на хвосте летал, — просит Лисицын.
— Перед войной было. По срочному заданию выпускал Дыбина в нелетный день. Рань, струя от двигателя насквозь просвистывает. Лежу брюхом на хвосте, втянул голову, жду, когда он газ скинет. Толчки прекратились, а газ все до упора. Открыл глаза — земля вниз уходит. Дыбин прямо со стоянки взлетел. Думаю: а ну, выкинет штуку? Ни жив ни мертв. Вдруг самолет догоняет. На борту мелом: «Дыбин, на хвосте — человек!» — тогда радио не было. Чую: Дыбин блинчиком-блинчиком — и обратно. Сели. Он глядит на меня и не узнает — седым стал. Совсем белым, — уверяет Кеша. Хотя сколько я ни смотрел, не мог разглядеть седины.
Колеблется язык керосинки. Пляшут тени. В проем палатки видны силуэты самолетов и ломтик луны над ними. Хриплый голос:
Иллюзия фронтовой перемолчки. Механики повоевали и любят вспоминать. Война еще слишком свежа в памяти. Голос хрипит. Мерцают зарницы, называемые у нас отчего-то калинниками.
Кешина теща, бойкая рыжая старушка, приехала в выходной день. Лагерь почти пуст. Остались те, кому некуда ехать, да два-три механика, занятых ремонтом. За исход встречи мы опасались и перебрались в соседнюю палатку, чтобы в случае крайности помешать злодейству. Свежим ручейком тек голос:
— Миленька-ай, да что же ето ты не едешь-не идешь, глаз, миленькай, не кажешь-та. А уж мы сидим-глядим, инда слеза прошибет.
— Некогда, мать. Мотор раскидан, а время не ждет.
— И лица-то на тебе, миленькай, нету.
— Нет лица, — бурчит Кеша, — рожа — кепкой не закрыть.
— Пирожок с рыбкой, блинцы, орешки заварные… Мишка тюричок от ниток сунул — папке трубу на самолет. Хи-хи-хи, с понятием, сопатый: чих-чих-чих, жу-у-у — и полетел. Не ешь? Не захворай, мотри.
— Это вам, — Кеша шелестит в бумажнике.
— Все? Ах, мать моя! Да ведь живем.
— Ну, мне тут много не надо.
— Приезжал бы, а?
— После выпуска. А теперь некогда.
— Миленький ты наш…
— Ну-ну, будь здорова. — И слышится сухой звук поцелуя.
На другой день Кеша в квадрате лениво дымил папиросой и из-под кепки глядел в небо:
— Нагнал я ей страху, еще и теперь, небось, бежит без оглядки.
Не надо считать, что в авиации люди не думают о смерти. Думают. Но тот, кто думает о ней больше, чем следует, тот не летает.
После катастрофы «Веры Павловны» из второго звена, когда она сорвалась в штопор на третьем развороте, полетов не было три дня. Остатки ее — кучу обломков — свалили возле ПАРМа — полевой авиаремонтной мастерской — за самолетной стоянкой. Испытывая внутреннее содрогание, я разглядывал смятую приборную доску, обрывок привязного ремня с пятнами запекшейся сукровицы и не мог смириться с мыслью, что эта куча еще вчера была изящной машиной.