Дождь кончился ночью. К утру море успокоилось. Жизнь на острове пошла своим чередом. Влас впервые не вышел на работу. Он ходил по берегу, всматривался в песок, разгребал нанесенный сор. Порой останавливался и смотрел в море, словно пытался выведать, куда оно дело утопленные деньги.
ОТЛОМОК
Ай вырывается из гор, разметывается плесами. Из песчаных кос торчат створки раковин моллюсков, расклеванных куликами-сороками, да древесные обломки, нанесенные половодьем и высушенные солнцем.
Вдоль берега тянется арема, то есть полоса густого кустарника из чернотала, боярышника, черемухи, калины да смородины, перевитых хмелем, откуда весенними ночами раздаются неумолчные соловьиные свисты…
За аремой — заливные луга со старицами. Над ними кружат вертоголовые чайки. На лугах разбрелись коровы и овцы. Иногда на их спины садятся скворцы и сидят, находя в этом для себя какую-то корысть.
Припав к конской гриве, что есть духу летит Матюшка Рухтин — нагой, с прилипшими к телу водорослями — завернуть от кустов овец, чтобы не нарвались на волка.
Его друг Алешка Скрипов, тоже голый, на берегу взмученного затона из мокрого бредня выбирает полосатых щук, красноперых окуней да отливающих золотистой зеленью липких линей.
За лугами вдали соломенные крыши, огороды, обнесенные плетнями, заросшие коноплей и снытью так, что их и не видно, да деревянные шеи колодезных журавлей, устремленных в небо, где коршун, будто соринка в родниковой воде, лишь подчеркивает прозрачность воздуха.
Голубое небо, голубая река, голубые старицы да мокрые луга в искорках — часто виделись Матвею по ночам, когда страдал от бессонницы. Вспоминались и другие картины, но эта чаще. Он любил ее, как свидетельство далекого чистого детства, и вызывал иногда, чтобы утишить душевную боль.
Ему шел девятый десяток. Внешне он напоминал чебака, которого повесили вялить да забыли снять, и он пересох.
Жил он один. Жил, как казалось ему временами, бесконечно долго — пора бы уж костям и на покой; иногда же — будто годы пролетели незаметно, жизнь прокралась мимо. Тогда он перебирал в памяти события, как перебирают старые вещи, пытаясь отложить то, что имело ценность.
Часто его донимали воспоминания, которые он не любил, гнал прочь от себя, ворочался, кряхтел, чтобы отделаться от них, поднимался, сидел, сунув ноги в крысики, — меховые башмаки, стоптанные и облезлые. Тогда еще сильнее ломило поясницу, ныло в суставах, сдавливало в груди, и ночь казалась нескончаемой.
В одну из таких ночей, когда за окном падал снег, таял, и капли, срываясь с крыши, разбивались об асфальт, ему представилось, что это в нем прохудилось что-то, жизнь вытекает по каплям, и что старинные часы отбивают отмеренный ему срок. Он обмяк и перестал гнать воспоминания.
Его отец Михайло Рухтин перед германской купил лес за Аем. Купил дешево и весьма довольный таким обстоятельством посадил в кошевку жену Агафью и его, Матюшку, тогда подростка, и, весело свистнув, вытянул Каурого плетью: «Н-но, варнак!»
День был теплый и тихий. Каурый легко нес кошеву, наводя переполох на кур, гусей и прочую деревенскую живность. Сдвинув на затылок картуз с особым шиком — знай наших, — пролетел мимо дома Пашковых.
Пашковы — крепкая семья, девки одна в одну — матерые, ладные. Хоть Аннушку возьми — плющатка, недозрелый стручок еще, а уж и теперь видно в ней будущую красавицу. «Ах, пара будет Матюшке!» — Михайло усмехнулся.
Матюшка ни о чем таком не думал. Ему казалось, Каурый бежит не в полную силу, просил:
— Тятя, дай вожжи.
— Твое впереди, успеешь. Н-но, шайтан!
Матвей рано научился ездить верхом. В тринадцать лет обращался с лошадьми не хуже заправского мужика, и в езде верхом равных ему среди сверстников не было.
На один дух Каурый вынес в гору, там Михайло его осадил и соскочил на землю.
Внизу изгибалась река. За нею тянулись луга с крикливыми чибисами, потом белесая полоса овса, через которую пробиралась дорога, а дальше — сосновый лес, Касьянов бор. Михайло повел кнутовищем:
— Это, Агафья Федоровна, все теперь наше. Тут лесу не только нам и детям, а внукам и правнукам хватит.
Детям, внукам, правнукам…
Сжались костлявые кулаки, врезались ногти в иссохшую ладонь.
Взяли отца на германскую — и как в воду канул. Сестру Настю выдали в семью, где сарафан переходил от бабки к внучке и оставался новым. Пошла Настя белье полоскать в худых опорках, промокла на осеннем дожде, просвистело холодным ее ветром — застудилась и умерла. Старший брат Никита по ученой части наладился в губернский город, да больше его и не видели, должно, пропал.
Остался Матвей один у Агафьи. Дом, окруженный конюшней, хлевом, завознями, амбарами, погребами, поле, лес за Аем, — все теперь его.
Воскресными вечерами парни с девками с песнями по деревне ходили. Аннушка Пашкова заводила что-нибудь вроде:
Алешка Скрипов подхватывал: