— Все знает, — Малахов толкнул локтем Генку. — А вы слыхали, как Игоня женился?
— А зачем это надо рассказывать? — Игнат не отрывался от созерцания дороги.
— Расскажи, дядя Ваня, — стал просить Генка, надеясь услышать забавную историю.
— Сосватали, как водится, собрались ехать за невестой, а Игоня закрылся в чулане и не выходит. Его уговаривают, а он сидит. Туда-сюда — ни гу-гу. Скандал! И тут кто-то крикнул: «Заяц!» Игоня — из чулана: «Где?» Тут его сгребли, связали да в короб…
— Рябиновку проехали!
Незлобивое спокойствие Игони вызвало такой взрыв хохота, что шофер выглянул из кабины.
— Харюза тут раньше по пестерю науживали, — продолжал Игоня.
— По пестерю… харюза… — Костлявые плечи, а потом и все несуразное тело Малахова затряслось в неудержимом хохоте. — Там воробью по колено…
Во всякой дороге наступает момент, когда она начинает надоедать. Все реже раздавался смех, и когда Игоня сообщил, что проехали последний поворот, охотники засуетились.
Здесь когда-то стоял поселок лесорубов. Жители, в основном крепкие, выносливые и молчаливые, валили лес, вязали плоты, сплавляли по половодью, собирали живицу, гнали деготь, зимой промышляли зверя и птицу. С войной многие дома опустели, а к концу ее, когда лес поблизости извели, последние жители перебрались в город.
На вырубах, не тревожимый выстрелом, развелся косач, в горе держался глухарь, а по ключам — рябчики. Кое-что из построек вывезли, кое-что разрушилось и пошло на костры беззаботным туристам. Теперь только высокий бурьян, заросли тальника, нелепо торчащий, покосившийся столб от ворот да остатки разрушенного временем и растащенного половодьем моста через речку напоминали о заглохшей здесь жизни.
Охотники распалили костер. Игоня чистил картошку и рассказывал:
— Вон за тем камнем магазин был, а возле — клуб.
— Что-нибудь ты путаешь, — возражал, как бы сомневаясь, Иван Малахов.
— Зачем мне надо путать, места знаю, возрос тут. А где листвень, мой дом стоял.
— У тебя был дом? — Иван глядел на гигантскую, разодранную грозой, полусухую лиственницу. — Генка, был у Игони дом?
Генка проверяет порядок в своем рюкзаке, на минуту отрывается от этого занятия и отрицательно качает головой.
— Шатром крытый дом-то, на крыше — косач, от ветра поворачивался. Марфа им любовалась все. А то иду, бывало, с делянки, а она, Марфа-то моя, стоит у ворот, поджидает…
Его никто не слушал, отдаваясь радостному ощущению свободы, оторванности от заводских и семейных забот. Смеркалось быстро. Вышла луна. Засияли звезды. В свете подфарников — лица и руки. Бряканье кружек:
— За удачу!
— Ни пуха…
— Генка, оглох, что ли?
— Померла Марфа-то, похоронили добрые люди… — слова тонут в гаме.
Кому-то уже хочется петь.
— Иван, «Рощу»!
— У меня классный диск есть! — встает Генка.
— Пошел ты со своим диском… Старинку надо.
— Старинку, Иван Демьяныч!
Малахов куражится, но недолго, и, к всеобщему удовольствию, хрипловато, врастяг выводит:
Он поет о белой пороше, о поднятом собаками звере. Ему подтягивают, «гонят», изображают вой зверя, «трубят». Эхо множит голоса.
Размягченные лица в свете костра покачиваются в такт. Изломанная тень огромной лиственницы на матовой, искрящейся призрачным светом поляне придает картине фантастический вид. Когда смолкают голоса, неожиданно тихий тенорок Игони звучит резким контрастом:
Утром охотники наскоро пьют чай и, не теряя времени, отправляются. Малахов охает, стучит кулаком по голове: «Пила, так боли».
— Поправить? — заботливо спрашивает Игнат, достает четвертинку и отмеривает половину в кружку. Остатки затыкает, кладет в карман и напутствует Малахова:
— По хребту правь, Ваня, по релкам — глухарь должен быть беспременно. После ключами в клюквенное болото спустись, рябков добудешь.
Игоня идет последним. Через бурьян продирается к едва заметной тропке и по ней скрывается в мелком осиннике.
Там он остановился, огляделся и прислушался. Снял кепку, приставил ружье к осинке и скинул рюкзак. Сел и расстелил перед собой, на едва приметный холмик, белую тряпицу. Обобрал палый лист вокруг и сложил руки на коленях.
— Ну вот, Марфуша, я и прикатил к тебе. А за прошлый раз не сердись, случай не выпал. Мастер-то мне: «Игнат Петрович, выручай, окромя тебя некому сделать». Работа, видишь, тонкая. Как тут откажешь? Уважает он меня за это крепко, Пал-то Иваныч. И другие тоже. Не помню, говорил, нет ли — орден мне дали. Директор со мной за руку. А Перфильевна, что на свадьбе от тебя по праву руку сидела, жива еще, а других никого уж нет. К ней хожу, чай пьем, беседуем. Помнишь, как она славно «тега, гуси», пела? Попрошу — и теперь поет.
Говорил он медленно, с большими остановками, перебирая не спеша просеянные много раз мысли.