Много думушек бродит в голове Алеевой, а пуще всего одна перебивает — тяжкая, скорбная дума о том, что не видать ему более во веки вечные Марьи Васильевны.
И раньше немало приходилось ему тосковать да кручиниться, а не так. Или надежда тогда еще не совсем исчезла, или привык он к разлуке, и черные очи Зюлейки заставили его позабыть лазурные очи прежней зазнобушки. Теперь же все позабытое опять вспомнилось, и всплыло наверх то, что, казалось, давным-давно на самом дне его души погребено было.
И совесть к тому же… Ох, совесть, совесть! Лютый палач, куда лютее самого лютого из них. Тому-то мук таких не замыслить, и тот только тело пытает огнем да железом каленым, а до души не добирается! А ведь она, злодейка, всю душеньку воротит, все забытое на память приводит и сосет, сосет где-то там, глубоко внутри… Не спрячешься от нее ни за горами высокими, ни за лесами дремучими!
Низко опустил на грудь Алей-Бахмет головушку удалую, и губы побелевшие тихо шепчут: — Что делать? Что делать?
Видит хан, как все мрачней и мрачней становится лицо его любимца. Хочется ему утешить своего мудрого мурзу.
— Алей! — говорит хан: — Алей! О чем затуманился? О том, что ль, грустишь, что о награде тебе я ни слова не молвил? Так, верно?
Но Алей молчит. Вскинул только на Давлет-Гирея глаза и снова потупился.
— Эх, Алей, Алей! Не знаешь, видно, ты меня! Когда ж это бывало, чтоб Давлет-Гирей своих слуг верных жаловать забывал? — гордо произнес хан. — Нет, мурза, не печалься: не забыл тебя! Забота только меня об одном берет, чем наградить тебя без обиды… Жаль Москва сожжена — отдал бы ее тебе всю в награжденье — не пожалел бы! Для тебя не пожалел бы! Вот что надумал я, Алей… Ты знаешь, я могуч, богат и славен — многим могу наградить тебя — избери сам себе награду!..
Слушает Алей-Бахмет ханские речи, а только не радуют они его, как в былое время. Прежде от таких речей забилось бы, затрепетало его сердце от радости, а ныне, словно голос чей-то ему тихий незнакомый шепчет: "За что награда тебе? За что? За кровь христианскую, за души невинные загубленные?"
Слушает Алей-Бахмет этот голос, и не дает он ему вымолвить хану спасибо за награду да за ласку: язык словно прилип к горлу, не поворачивается!
— Что ж молчишь, Алей? Отвечай! — уже с некоторым раздражением говорит хан, не дождавшись ответа от Алея.
И вдруг злоба охватила сердце Алея-Бахмета. Сам не знает он, почему его сердце загорелось, только обернулся он к хану и молвил со злобой:
— Славен, могуч ты, хан, а того, что мне надо, дать в награду не сможешь! Другой же награды мне не надо! Спасибо за ласку! Так, слышь! Не надо, не возьму ничего!
И усмехнулся он дерзкой, ядовитой усмешкой в глаза хану, стегнул коня и понесся как ветер, только пыль столбом из-под копыт конских повалила.
Краской гнева вспыхнуло лицо Давлет-Гирея; смотрит он вслед дерзкому мурзе, и недобрые думы в уме его зашевелились.
"А! Старое вспомнил, урус-собака! К своим захотелось! Да поздно! Теперь не уйдешь! Ишь, лайдак! Сам своих, как зверь лютый, раньше мучил, а теперь нашел пору каяться, когда Москву сжег чуть не своими руками! Ха, ха, ха! Ну, да ладно! Благо, выказал себя! Теперь присматривать, брат, за тобою будем!" — думает хан.
Все чаще и чаще бьет нагайкой коня мурза Алей. Конь и то несется вовсю мочь, а всаднику все мало… Ветер ударяет в лицо Алея и засыпает ему глаза пылью, но нипочем это всаднику! Он рад ветру. Думает он, что поможет это ему забыть тоску.
Но не развеять ветру кручины Алеевой, не смешать ее ему с пылью дорожною, не поднять, не осилить ее ветру: не легка кручина, не перышко — тяжела она, как гиря свинцовая!
И не унести коню Алея от тоски лютой. Тоска — не стрела каленая: прошипит стрела мимо уха и в сыру землю ударится, а тоска все тут, бессменно! Свила она, словно птица, гнездо себе в душе грешной и сидит там, не хочет покидать гнезда — боится на свет Божий показаться: знает, растает она от луча светлого солнечного!
Медленно совершали обратный путь татары, словно прогуливались, а не домой с победы возвращались.
Да это и была, пожалуй, прогулка для них и вместе жатва не сеянного, а не поход!
Прошлись они по югу Руси, все выжгли, пограбили… Было у татар на этом пути много забав жестоких, да веселья и разгула, одного не было — битв да боев кровопролитных. Как же не прогулка? А добычи-то, добычи везли они с собой! Одних рабов более ста тысяч насчитывали, а табунов и стад конских и добра всякого и не счесть скоро!
Глядят мурзы на свою добычу необозримую и уж не хмурят, как прежде, своих седых бровей: не думали они, не гадали так поживиться от урусов! Теперь, пожалуй, не жаль и московского спаленного добра. Уж очень хороша да обильна добыча.
Один только Алей-Бахмет по-прежнему мрачен и задумчив и домой едет с пустыми руками — не везет жене ни парчи блестящей, ни колец золотых… Не узнать Алея! Бывало, больше всех в Крым добра привозил, даже завидовали ему все, а в этот раз он близко к добру русскому не подходил, будто брезгал им.