— Ну, ты! — Головко замахнулся плетью.
— Хорунжий! — прикрикнул на него Корсаков.
Головко с неохотой опустил руку. Ехавший следом Семен толкнул слугу конем, зверовато оскалился. Тот отскочил назад, угрюмым взглядом провожая казаков.
— Георгий Иванович, оставь казака в начале переулка — не ровен час, французы нагрянут, — распорядился корнет.
Явной угрозы внезапного появления французов не было, да и случись такое, паника по еще не опустевшим улицам покатилась бы такая, что за версту было бы слышно. Но дисциплина в маленьком отряде явна пошла на убыль, и Корсаков решил ясно дать понять, что хоть и молод, но командир тут он.
Хорунжий отъехал к своим казакам, переговорил накоротке. Одни казак спешился, отвел коня к брошенной телеге без колеса и, накинув повод на оглоблю, присел на козлы. Головков погрозил ему кулаком.
— Смотри, Митяй, чтоб с улицы ни ногой.
— Ладно, — лениво протянул казак.
Хорунжий вернулся, пристроил коня сбоку от Корсакова. Тяжко вздохнул.
— Привыкайте, Георгий Иванович, — постарался приободрить его Корсаков. — Еще не того наслушаемся. Эх, моя б воля, встать под Москвой насмерть. Костьми лечь, а не пустить Буонапартэ в город!
Хорунжий покачал головой.
— Костьми лечь — дело нехитрое, а дальше что? По моему разумению, Михайла Ларионович[1] правильно рассудил: перво-наперво армию сохранить надо. Резерв обучить. Вон сколько от Смоленска до Бородино наших костьми-то легло! А француз… Ну разграбит он Москву, а дальше что? Не будет ему тут житья. Ежели обозы в город не пускать, все дороги заслонами перекрыть, как он такую прорву народу прокормит, ума не приложу. С голоду, как я разумею, много не навоюешь. Нет, не пережить ему тут зиму, помяните мое слово, Алексей Василич.
— Тебя послушать, так и воевать не надо, — поморщился Корсаков. — Рассыпаться по лесам да обозы хватать. Не по чести это. Сойтись грудь в грудь, глаза в глаза! Штык на штык, клинок на клинок, вот это по мне. — Он попытался взбить едва пробившиеся усы. — Чтобы ветер в ушах, чтобы картечь в лицо!
— Не приведи Господь! — Головко перекрестился. — Я, слава тебе Боже, и ветру нахлебался, и картечи наелся. Еще под, как его… Прейсиш-Эйлау.[2]
— Бывалый ты, а рассуждаешь, словно и пороху не нюхал! Не дело это — труса перед неприятелем праздновать. Коли уж начали войну, так надобно сражаться, а не по зимним квартирам сиднем сидеть.
— Воевать с умом надо. Так, чтобы и супостата заломать, и самому живу быть. У нас, на Дону, как сполох[3] объявили, Матвей Иванович[4] в первые полки собрал только матерых казаков. Домовитые все, да семейные… За царя и отечество лечь-то мы завсегда готовы. А ляжем мы, не приведи Господь, кто детей поднимет?
Корсаков поправил кивер, опустил подбородный ремень с золотой чешуей.
— Я бы на войну семейных не брал, — сказал он категорично. — Удали в вас мало.
Головков зло блеснул глазами.
— Напрасно вы так, господин корнет. Война войной, а что сирот-то плодить?
— Ладно, не обижайся, Георгий Иванович, это я к слову, — стушевался корнет.
Дом князя Козловского, расположенный за ажурной чугунной оградой, напоминал небольшой дворец. Ворота были приоткрыты, но никаких признаков сборов не наблюдалось. Вопреки панике, охватившей город, князь отъезжать не торопился.
— Тю-ю, — разочаровано протянул хорунжий. — Нешто так делается? Застрянем мы тут, ваше благородие. Как есть, застрянем! Солнце-то вон уже где, а они тут и не чешутся!
Корсаков бросил взгляд на блекнущее небо и нахмурился
— Разберемся.
В окне второго этажа мелькнул силуэт мужчины в черном сюртуке.
Корсаков спешился возле крыльца, передал повод казаку и, всбежал по широким мраморным ступеням. Только взялся за медную массивную ручку, как дверь сама отворилась.
— Чего угодно, господа? — Мужчина в черном сюртуке вежливо поклонился, однако встал так, чтобы загородить дорогу.
У него было бледное лицо, прилизанные редкие волосы. Запавшие, покрасневшие глаза смотрели настороженно.
— Лейб-гвардии гусарского полка корнет Корсаков. Прибыл для сопровождения его сиятельства князя Козловского, — представился Корсаков.
Мужчина через его плечо с неудовольствием оглядел казаков, привязывающих лошадей к ограде.
— Секретарь его сиятельства, — представился он. Шагнул в сторону. — Прошу господа. Я доложу Николаю Михайловичу.
Корсаков первым шагнул в прохладу дома. Хорунжий, приотстав на полшага, проследовал за ним. Оглядев улицу, мужчина прикрыл дверь и направился к лестнице на второй этаж.
— Что же вы со сборами не торопитесь? — спросил Корсаков, оглядев не тронутую обстановку прихожей.
— Князь велел с собой взять только библиотеку. Книги уже уложили. Ждем-с подводы из имения, — с достоинством ответил секретарь.
— Слышь, милый, как тебя там, — кашлянув, сказал ему в спину Головко, — нам бы коней напоить.
— Я доложу князю, — не оборачиваясь, ответил мужчина.
Свечи сгорели на треть. На серебре подсвечника наросла гроздь полупрозрачных стеариновых слез. В неподвижном воздухе язычки пламени горели ровно, с едва слышным потрескиванием.