Удрученный тоской, почти лишенный книг и общения с людьми (особенно в первое время пребывания на берегах Урала), поэт не впадает в отчаяние.
Ни тени религиозной мистики не найдем мы в его стихах: первые корреспонденты Шевченко в его ссылке — и Лизогуб и княжна Репнина — густо насыщали свои письма к поэту религиозными мотивами смирения и покорности судьбе: «молюсь господу, чтобы он поддержал Вас, чтобы дал и силу, и волю нести крест, ниспосланный Вам, без жалоб на бога и на людей, а с любовью к наказанию, которому Вы подвергаетесь. Если виноват — терпи, что бог послал, и благодари господа; если кажется, что и не виноват, а бог карает, — все-таки благодари господа, писано бо, кого люблю, того и караю…» — писал в каждом своем письме Лизогуб; «предайтесь Вашей настоящей обязанности как можно усерднее, облагораживайте ее примерной исправностию, видя в ней испытание, посланное Вам самим богом для очищения души Вашей, воспитывайте ее, очищайте молитвою… Есть ли у Вас евангелие?» — наставляла поэта княжна; а сам Шевченко как раз в это время неоднократно и настойчиво выражает свои атеистические взгляды, свое презрение к поповщине.
В первые месяцы ссылки, не имея книг, Шевченко внимательно изучает оставленную ему при аресте библию. Но не мистическое настроение и не дух «долготерпения» черпает поэт в священном писании; на основе библейских преданий и легенд он создает свою блестящую сатиру «Цари», в которой «кроткий Давид» глаголет языком всероссийских самодержцев — царя Николая I и жандарма генерал-лейтенанта Дубельта:
И — как закономерный вывод:
Нет, не смирение, а ненависть, страстный протест растет в душе поэта, который в первые же дни своей тяжкой солдатчины гордо восклицал: «Караюсь, мучаюсь я… но не каюсь!»
В конце 1847 года умер хорошо относившийся к поэту генерал-майор Исаев; в это же время у Шевченко были обнаружены рисунки политического содержания. Его снова перевели на казарменное положение, запретив жить на частной квартире. В декабре Шевченко сообщил об этой очередной неприятности Михаилу Лазаревскому в Петербург:
«Я прозябал себе хотя и в жалкой, но все же вольной лачуге, гак видите ли, чтобы я не изобразил (ведь мне рисовать запрещено) своих бедствий (углем на печи), — так и сочли за благо перевести меня в казармы. К табаку, смраду и крику стал я понемногу привыкать, да здесь настигла меня цинга лютая… Если бы все го рассказать, что я терплю нынче по любви и милости милосердного бога, так и за неделю не рассказал бы».
Варваре Репниной Шевченко поведал о своей жизни в николаевской казарме: «Товарищи-солдаты кончили ученье, начались рассказы — кого били, кого обещались бить; шум, крик, балалайка выгнали меня из казарм, я пошел на квартиру к офицеру (меня, спасибо им, все принимают как товарища)… И вообразите мою муку: хуже казарм, а эти люди (да простит им бог) с большой претензией на образованность и знание приличий… Боже мой! Неужели и мне суждено быть таким? Страшно! Пишите ко мне и присылайте книги».
И дальше: «Теперь самое тихое и удобное время— одиннадцатый час ночи: все спит, казармы освещены одной свечкой, около которой только я один сижу и кончаю нескладное письмо мое; не правда ли, картина во вкусе Рембрандта?»