Я поднимаюсь — колокольный бой материализуется в рядовую электричку, пыльную, с разбитыми окнами, прокуренными тамбурами, раздавленными в толчее судьбами.
Через минуту уже стою в тамбуре и смотрю на послеполуденный окрестный мир. Он жалок, убог и скуден. Даже летние краски не помогают скрасить нищету. У христарадников не может быть яркого колера.
В квадратных окошках автоматических дверей стекла выбиты. Своего рода гильотина на рельсах. Очень удобно уехать из станции Жизнь, достаточно лишь тиснуть голову в полый квадрат и дождаться, когда створки дверей откроются: бздынь!..
В прошлой жизни, когда снег ещё тлел под солнцем в мокрых мерцающих перелесках, меня ждали неприятности, об этом посчитал нужным предупредить человек в гражданской одежде. Я запомнил его крашеные баки. Этот человек хотел быть вечно молодым и нравиться женщинам с конскими вибрирующими крупами.
— Так вот, молодой человек, скажите спасибо маме и отчиму, уважаемым людям нашего городка.
— Спасибо, — сказал я.
— И особым обстоятельствам, — промолвил этот человек. — А так вас бы ждали крупные неприятности.
— Спасибо, — сказал я. — А вы, могу поспорить, любите крупные крупы?
— Что?
— Это я так.
— Ох, молодежь, — покачал головой. — Вы свободны, — и душевно улыбнулся. — Пока.
Я понял его шутку — ножи гильотины уже вздернуты, чтобы по прошествию времени со смачным хрустом впиться в хрупкие, шейные, похожие на сахарный тростник, позвонки тех, кому удалось вернуться на родную сторонку. Не мертвым.
Привокзальная столичная площадь мне знакома — бурлящий котел человеческих страстишек. Все продается и покупается. Лица людей изношены, как обувь. Шумное и прогретое за день пространство продирают трамвайные вагоны. Станция подземки втягивает сточные потоки суетных гостей столицы.
У колонны станции замечаю крепкого крестьянского хлопца и мелковатого мальчонку, в них мужиковатое, знакомо стрелковское; подхожу к ним:
— Иван?
— О, Алеха, — мне радуются, жмут руку. — Перекус бы, а то мы с Егорушей, как кони дохлы.
— Там, на вокзале, буфеты, — вспоминаю.
— Тогда уперед. Егорий, действуй!..
Я помогаю — и мы тащим сумки, коробки, свертки; нас крутит водоворот потных тел; на ходу узнаю, что от первопрестольной они, гости её, ополоумели, ни ногой бы сюда, да у марухи-сеструхи свадьба, решили рвать за подарками, а родни — вся деревня, гори огнем всем…
По отвратительному запаху общепита находим буфетное стойло. Пассажиры не испытывают никаких отрицательных эмоций — руками рвут копченных кур, впихивают в себя сероводородные упругие тельца яиц, глотают кофейную бурду. Кругами мучаются бомжики в поисках бутылочной тары. Рядом поднывает музыкальная палатка.
— Что, солдаты? — говорит Иван. — По стопарику? С устатку?
— Не пью.
— А что тако, Леха?
— Кишки латаные, Ваня.
— Бяда, — качает головой, разливая водку по пластмассовым стаканчикам. — Без энтой живой воды жизня на Руси — маета, братан… Ну, Егоруша, расти большо!..
— А сколько ему лет? — хмыкаю.
— Ужо скоро тринадцать, — обиженно басит Егорушка.
— Алеха, у Стрелково с трех годов хлебають прокляту, — смеется Иван.
И они пьют солидно, с удовольствием, как колхозные мужички после обрыднувшего, холодного, трудового дня. Занюхивают черствыми бутербродами. Колбаса цветет подвальной плесенью. Поднывает музыкальная палаточная шкатулка.
— А до нас часов-та восемь, — сообщает Иван. — Места сладки… Реча, сады яблоневы, банька, березовы веничка…
— … и вдовушка, — говорю я.
— Вдовушка?
— Ваня как-то говорил.
— Ааа, вдовушек пол-деревни, — соглашается Иван. — Егоруша скорь их потоптает, как петух курочек.
— Это обяза, — чинно соглашается мальчонка. — Чегось не потоптать-та?
Я качаю головой: с таким кизиловым неистребимым народцем действительно можно сажать яблоневые плантации на Марсе.
— Егоруша, изобразь космонавта, — смеется Иван. — После приземления.
Мальчишка кроит уморительную рожицу удавленника. По радио объявляют прибытие и отбытие поездов. Тошнотворный запах общепита. Пассажиры по-прежнему заглатывают яичные тельца с обреченностью вечных неудачников. От бомжей тянет свалкой, дымом и пронзительными криками степных чаек.
Меня что-то невыносимо раздражает. До кишечной боли. Что? Оглядываюсь — музыкальная палатка, оттуда надрывается лживый ломкий голосок, вещающий о том, как трудно на войне убивать врага, но его надо уничтожить, иначе трупяком будешь ты… И припев: «Что ж ты родина-мать, своих сыновей предала, блядь!»
Эта лживая звуковая жижа заполняет все свободное пространство, проникает в кровь, мешает дышать…
Я люблю людей со всей ненавистью, на которую способен. Я ненавижу людей со всей любовью, на которую способен.
В музыкальной шкатулке раскисал от песен и жира странный человек — он был невероятно раскормлен. Я никогда не подозревал, что ещё встречаются подобные экземпляры в нашей нищей и полуголодной стране. Нет, есть больные люди. Но этот был сдобен, как булка. Его щеки пламенели, точно утренние зорьки. И этот сальник жизни торговал популярной музыкой.
— Что это? — наклонился к окошку.
— Это? Лирика чеченской войны. Товар ходкий, рвут с руками. Покупай, командир.